Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Спускаясь по лестнице, Нерецкой слышал за собой шаги маленькой женщины. Порой шаги затихали и за спиной пустело. Но сворачивая на очередной лестничный марш, он краем глаза улавливал, что она неотступна, как тень.

Пройдя мимо задремавшей привратницы, они вышли во двор. Дождь сыпал по-прежнему.

У выхода из-под арки женщина остановилась.

— До свидания. Мне тут недалеко.

— Послушайте… Этот деятель, он кто вам?..

— Мне?.. Никто. — Она лживо пожала плечами.

— Но не ради меня вы… беспокоились? Зачем?..

— Значит, надо было.

Он только теперь заметил, что у нее редкие мелкие зубы, и отгадка — на кого похожа — пришла сама собой. «Вылитый Курослеп… Всего и разницы, что тот оказался мужчиной. Тоже уверена, что лучше сотворить подлость и пожалеть, чем всю жизнь изводить себя за то, что не решилась». Нерецкой смотрел ей в спину, пока она не затерялась. Его знобило.

4

Из всего детства и отрочества только и осталось в памяти — как бегала на речку. Воды по пояс, но она быстрая-быстрая, и так забавно было протискиваться навстречу потоку, всем животом чувствовать, как он, ворчливо урча, обтекает тебя, теснит, а ты идешь, идешь наперекор — до веселого изнеможения… Остальное — как след высохшей медузы. Глядеть не на что.

Все эти дни в чужой квартире она навязчиво искала заветное в прошлом, чтобы прильнуть к нему с молчаливым слезным воплем — утешь, ободри!.. Ничто не отзывалось.

Матери не помнит. До шести лет росла с отцом в городе, а после его смерти жила у тетки, в дачном поселке Липовки — некогда разбойной деревне, ославленной так из-за малопочтенной склонности ее жителей «баловать» на окрестных дорогах. Возведя молодецкую потеху в отхожий промысел, деревня жила по своим законам, и главный из них — круговая порука. Как говорили помнившие своих отцов-молодцов старики, полицейские пролетки еще за версту пылят, а мальчишки уже бегают от дома к дому с криками: «Волки! Волки!..» Улики тут же исчезали, а отсыпавшиеся после ночного бдения ухари кидались хлопотать по хозяйству и знать ничего не знали, ведать не ведали.

С ростом города многие пригородные деревни, раньше те, что оказались ближе к железной дороге, мало-помалу превращались в дачные поселки. Пришел свой черед и вольным Липовкам. Избы меняли обличье и хозяев, стали дачами, обросли недеревенскими надстройками и пристройками, приусадебные наделы огораживались глухими заборами, за которыми иерихонскими басами немолчно брехали упитанные кобели темной шерсти, недвусмысленно оповещая, что отныне в Липовках каждый сам по себе. Все менялось — даже погост у церкви Жены-мироносицы, где похоронен отец, приметен уже не крашенными в голубой или белый цвет шестиконечными крестами, а нагромождением поставленных торчком бетонных плит да снятых откуда-то с чужих могил полированных гранитных монументов, с забитыми старыми и высеченными новыми надписями. И только церковь на взгорье первозданно красовалась крытыми черепицей чешуйчатыми главками куполов, да по вечерам на завалинках тихо белели иноческими ликами древние липовские старушки… Свидетели всех перемен, о чем они думали, глядя, как по обегающим кладбищенский холм ложбинкам-тропинкам, протоптанным несчитанными поколениями баб, ходивших на речку полоскать белье, парами прохаживались дачные девицы, развинченно подрагивая костлявыми задами в жестяно жестких джинсах, как «летают» на ярких велосипедах толстые мальчики в шортах, да как бредут «на пляж» перекормленные тетки в сопровождении все тех же рослых кобелей, одуревше скачущих вокруг хозяек, разинув розово-пенистые пасти?

Как церкви и погосту и бывшей земской больнице, сохранившей белые эмалированные таблички с черными надписями: «Приемный покой», «Палата № 1», «Палата № 2», старушкам совестно было видеть этот лужок у речки, превращенный в лежбище по-коровьи расплывшейся, невозмутимо оголенной бабьей плоти.

Старушкам тягостно было то самое настоящее, которое стало для нее прошлым и которое Зоя гнала из памяти. Еще когда оно было настоящим, она бежала от него, разукрашивая в воображении то далекую подорожную вольницу Липовок, то свою грядущую жизнь в городе, в одном из его больших белых домов… Уж больно глуха и всячески опахаблена была тамошняя жизнь.

И о матери, как о всем остальном позади, легче было не думать, чем думать. Все слышанное о ней пребывало за шлагбаумом, нормальное положение которого «закрыто». Кто она, откуда, есть ли у нее родственники — осталось неведомо. Единственное изображение представляло собой цветную фотографию из рекламного проспекта: мать стояла в группе купальщиц на песчаном феодосийском пляже. Расторопный фотограф собрал девиц поупитаннее для оживления общего вида. Никаких фамилий, разумеется, не проставлено, и что вот эта, высокая, с маленькой грудью и крепкими ногами — ее мать, приходилось верить тетке на слово. А та и сама всего дважды видела ее — когда со своим иллюзионистом возвращалась в Юргород из гастролей.

По ее словам, мать познакомилась с отцом в антикварном магазине, где он работал и куда она приволокла серебряную вазу, уворованную, как сразу выяснилось, из какого-то московского музея. К сбыту краденого ее принудили двое каких-то громил, по крайней мере так выглядело ее добровольное признание, которое она сделала по совету отца. Громил отправили за решетку, а ее приговорили к условному наказанию. Вскоре после суда они и сошлись — то ли она и в самом деле прониклась симпатией ко вдовому антиквару, то ли ей, чужой в городе, попросту некуда было приткнуться… Первое предположение сомнительно, несмотря на правдоподобность, — хотя бы потому, что три года спустя ее нашли мертвой у стены недостроенного дома. Одни говорили — сама бросилась из окна пятого этажа, другие — сбросили. В этом недостроенном и забытом на пустыре блочном лабиринте роился весь темный люд города и области — уголовники, игроки, пьяницы, платные девицы.

«Оттуда, может, и бросили, да туда-то не силой волокли», — говорила тетка с горькой усмешкой человека, знающего цену если не людям, то суждениям о них.

Как было думать о матери, которую выбросили из окна озверевшие или взалкавшие садистского удовольствия собутыльники? Каково сознавать себя ее дочерью?..

Нет, не случайно она чуралась прошлого, гнала из памяти все оттуда, даже школу, которая была отвратительна уже тем, что все говоримое в ее стенах и запоминаемое для повторения там же лишь оттеняло происходящее за ее стенами. Зое и теперь кажется, что во всем свете нет места уродливее Липовок, нет более безобразнее площади у пригородной платформы, где жались друг к другу деревянные магазинчики, пивные, базарные лотки. Через площадь проходила дорога в школу; последним страхом была эта площадь на пути туда и первым на обратном пути. Там могли как угодно унизить, оскорбить, располосовать бритвой новое, изо всех сил хранимое пальто, там в тебя мог вцепиться любой алкоголик, с кровавыми струпьями на лице. От такого прошлого можно отгородиться, но нельзя забыть… Оно в тебе, оно твое составляющее. Из него истекают и на нем замыкаются линии судьбы. О чем бы отвратительном ей ни говорили, в памяти тут же обозначалось нечто подобное, давно известное. Заговорят о жестокости, бессердечии, и тотчас является картина избиения лошади одноглазым возницей — «идиотом в расцвете лет», по словам тетки.

Помимо поставляемого в поселок — на телеге в бочке — керосина, он «по договоренности» привозил дачникам чернозем и прочий тук из каких-то ему одному доступных залежей. Зое было лет двенадцать, когда она, шагая из школы по лесной тропе рядом с раскисшей после дождя дорогой, увидела его возле увязшей в грязи телеги, с верхом нагруженной навозом. Большая черная лошадь совсем выбилась из сил, от нее, как от навоза, валил пар, с морды клочьями опадала пена, а «цветущий идиот» без устали, как заведенный, хлестал ее кнутом. Лошадь вскидывала голову, шарахалась из стороны в сторону, напрягаясь изо всех сил, но стронуть воз не могла. Одноглазый бросил кнут, выхватил воткнутые в навоз вилы, встал сбоку и принялся с кряканьем бить ими по лошадиной спине, ловча угодить по костям хребта железной трубкой, куда вставляется ручка. Лошадь бешено мотала головой, дико скалилась, сверкала выпученными глазами, отчаянно дергалась, а он все бил, бил, бил! На ее широкой спине, на блестящей черной шерсти крупными ягодами вспухали и отекали красные капли, потом образовались ручейки, а возчик все вскидывал и вскидывал вилы. И когда лошадь с каким-то жутким вздохом упала на колени, он так сильно ударил, что вилы переломились!.. Прибежав домой, Зоя никак не могла рассказать тетке, что видела: ее била нервная дрожь.

42
{"b":"551083","o":1}