Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И через много лет, вспоминая визит в комендатуру, бабушка прижимала руки к груди и качала головой:

«Ума не приложу, как же это нас в цугундер не посадили!..»

…Письмо обрывалось на полуфразе, не хватало листов. Но и дальше, помнится, те же горькие страсти по заповедному прошлому, по дому и несказанно прекрасной земле, огороженной от всего остального мира горами и морем.

«Столько лет не вылезать из детских впечатлений, да еще писать о них с уверенностью в их самоценности — все это от неспособности утвердиться в жизни иных размеров. Таких до смерти преследует желание пуститься вспять. Но куда? За убегающей вселенной детства в облике каменной деревни?.. Там он спился бы еще раньше — с тоски по «нереализованным возможностям». «Мы никогда не бываем у себя дома», — сказал мудрец. Ко всему прочему люди «художественного склада» мастера придавать непростой смысл всему, что так или иначе касается их персон. Ни разу по-настоящему не натерев спины полновесной человечьей ношей, они, не задумываясь, уподобляют крестному пути собственное болтливое хождение по жизни».

Дурные предчувствия улеглись. Ошеломив неожиданностью, неприятная весть померкла и опростилась. Он водворил ее на место.

«Всякий волен жить и умереть по-своему, — успокоенно размышлял Нерецкой, укладываясь спать. — Для пьяниц собственное пьянство по меньшей мере уважительно. И Иван не исключение. Мне же претило в нем, что и во всех ему подобных, опустившихся до скотского безразличия к образу существования. Ну а поскольку он был мне братом, то к отвращению примешивалось оскорбление — вот что в первую голову, а не отроческую неприязнь я не мог избыть в себе».

2

То ли из-за роста, то ли из-за форменной одежды на нем дольше и, кажется, с большим сочувствием задерживались взгляды тех, кто или из любопытства (у входа висел некролог) или из более достойных побуждений заглядывал в просторный вестибюль, посреди которого возвышался гроб.

Негромко, но чисто и внятно и оттого особенно задушевно звучал моцартовский реквием в магнитофонной записи.

«Отчего же католические печали?.. Пристойнее было бы что-нибудь российское храмовое… Или свое запрещено?.. Скорее всего. Первую панихиду по Лермонтову тоже служил католический священник, своему нельзя было».

Одинаково полные, одинаково неподвижные, покрытые одинаковыми кружевными черными накидками, Ира с матерью напоминали нанятых для стояния в головах покойного и не очень уверенных, что им заплатят, как обещали. Кроме них да Курослепа, Нерецкой не находил знакомых лиц, не было у них с Иваном общих знакомых. «По-видимому, меня разглядывают как раз те его друзья, которые впервые видят нас вдвоем».

На минуту привлекла знакомая фигура Ларисы Константиновны в том же плаще и в той же мизансцене — рядом с Курослепом. Она уединилась с ним, насколько это было возможно, за выступом дверного проема, ведущего куда-то в глубину здания. Ноги на ширине плеч, носки вразлет — примета натуры беспокойной и беспардонной. Смиряя возбуждение — место обязывает, — она энергично говорит что-то. Курослеп непроницаемо слушает. Иногда роняет слово-другое все с тем же каменно-стылым выражением. Разговор на этот раз заканчивается мирно. Лариса Константиновна отпускает дробную очередь согласных кивков, вскидывает голову и прикрывает глаза, что должно означать: пусть это вас не волнует, положитесь на меня! Поглядев на часы, Курослеп стремительно отходит, недослушав чего-то несущественного. Лариса Константиновна на минуту замерла с постной миной, затем, утвердительно покачав головой — словно ей сказали о бренности жизни, — вздохнула и характерной походкой клещеногих заторопилась к выходу, зацепив каблуком сапога край ковровой дорожки и что-то высказав по этому случаю.

Под руку с девочкой-подростком, у которой громадные испуганные глаза, к матери вдовы подошла тонкая старушка в легком, изысканно мешковатом пальто. Под светло-серой накидкой пенисто взбитая прическа водянисто-голубого цвета, шейный платок в тон волосам топорщится легкомысленным бантом у подбородка. Пошептавшись, старушка, а вслед за ней и девочка одинаково изумленно уставились на Нерецкого. «Не знали о моем существовании? Удивлены, что я один?.. Надо бы сказать неутешной вдове, что Зои нет в городе…»

Обязанности главного распорядителя выполнял некто, назвавшийся Леонидом Салтыковым, — человек с широкими толстыми плечами и драчливо всклокоченной чубарой бородой. Курослеп сказал, что бородач — доктор наук, что отнюдь не бросалось в глаза, и давний друг Ивана. К нему то и дело обращались исполнительные молодые люди, одетые так, будто их сзывали на картошку, а бросили на похороны. Басовитые голоса и тяжелая обувь парней звучали заметно громче, нежели приличествует в таких случаях, но это были издержки, которых никто не замечал. А если и замечали, то держали про себя: уж больно ясно читалось в глазах клубной администрации: «Так ли, нет ли, как выходит, так и ладно. И тем будьте довольны. Завели обычай!..»

Останавливая взгляд на высохшем, стариковском лице Ивана, испещренном грифельно-черными морщинами, Нерецкой не находил знакомых черт, и это странным образом объясняло, почему он прожил два дня как бы в отдалении от случившегося, и что первое недолгое чувство, которое захватило его после звонка Иры, было не чувством скорби и не угрызениями совести от сознания ничем не оправданной нелюбви к Ивану, а — опасением, что все это навалится на него здесь, что зрелище мертвого брата изобличит живого в бездушии: что ни говори, а покойный был сыном твоей матери и — последним близким по крови человеком.

Вот и мысль о кровном родстве, вернее — попытка примерить на себе это диковатое понятие ничего не сказала ни уму, ни сердцу. Да и почему мистическая «кровь» должна заговорить теперь, после смерти одного из них? Почему бы ей не сделать этого раньше, когда Иван был жив?.. Какая уж тут «кровь», если ночь после похорон матери они, ее сыновья, с трудом провели под одной крышей.

В тот день недолгими густыми зарядами рушился мартовский снег, зимнее небо назойливо льнуло к жаждущей тепла и солнца земле. В широком пальто, с посиневшими губами неопрятного полуоткрытого рта, Иван потерянно жался возле каких-то кладбищенских старух и все, что делал, как стоял и двигался, все выходило как у понукаемого кем-то безропотного дурачка. После поминок на даче Нерецкой увез его к себе. Не из добрых побуждений, так вышло. Уже в городе Иван вдруг отказался вслед за женой выходить из машины. «Хочу к тебе!» А утром следующего дня Нерецкой застал его загнанно снующим из угла в угол.

«Не могу здесь!.. Отвези в Никольское. Душно тут, невыносимо! Меня точно в пещере заперли!.. — шепелявой скороговоркой бормотал он, судорожно потирая грудь. — Не спал ночь!.. Сны изводят, казнят!.. В сновидениях душа беззащитна, а сны — как театр абсурда: чувства принимают личины химер, непосильных никакому воображению!..»

«Непосильных — трезвому!» — едва не сказал Нерецкой, чувствуя себя способным оскорбить Ивана, даже в эти дни не сумевшего поступиться привычками, сохранить облик человеческий.

«Вчера кто-то говорил, что перед кончиной даже и слабому разумом даются минуты всепостижения!.. Зачем?.. Что делать мудрости перед небытием?.. Мудрость обреченного!.. Да это же лохмотья нищего!.. — бормотал он в машине, запрокинув голову на спинку сидения. — Что, до того неведомое, может открыться перед кончиной?.. Всем во всякое время доступна мысль о неправоте своего бывания среди людей, где так часто ради суетного отступаешь от лада, который есть душа — никакой другой мудрости не нужно человеку. Ничего другого не должно ни понимать, ни желать перед смертью, кроме как прощенным быть. Но и это малое не пробуждается — не разумеют прощения, а потому не дорожат им обреченные, помирают, как не жили. И — кто будет прощать их, не испытывающих нужды в доброй памяти по себе? И зачем?.. Или прощение — благо само по себе, как некое свечение душ, благодать, этическая категория?.. Но в чем благо ненужного блага, зачем мне мое милосердие, если в нем нет надобности?..

28
{"b":"551083","o":1}