В утро вылета с аэродрома большой стройки резко сменилась погода: после морозной ночи сильно потеплело, повалил снег, да такой, что пришлось дожидаться, пока два грейдера расчистят полосу. Ближе к полудню дело как будто пошло на лад. Они забрались в самолет, но вылет снова задержали: появился «небольшой срочный груз», который всенепременно надлежало прихватить. Пока груз везли, сыпала изморось. Но морось не снег, на нее не обращали внимания, да и как могли обратить, если Мятлев от души потешал всех рассказом о чрезвычайном происшествии времен его пребывания в летном училище: о том, как в учебном классе появился портрет конструктора первого самолета и что из этого вышло.
Появление портрета было своего рода знамением времени: наломавши дров по поводу того, кем и чем из прошлого подобает гордиться, а кем и чем нет, россияне помаленьку принялись возвращать Богу богово. И поскольку не только в училище, но и на тысячу верст вокруг ни единая душа — включая и начальника АХО, которому приказали добыть портрет, — понятия не имела, каков из себя Можайский, то, обозрев приобретенное изображение, все сошлись на том, что «очень похож». Знаменитый конструктор выглядел солидным мужчиной: черный мундир, ордена и, что производило особенное впечатление, черная раскольничья бородища лопатой. Водруженный одесную от бритого и на вид злющего Чаплыгина, бородач собирал большую часть почтительных взглядов как начальства, так и будущих авиаторов — пока не попался на глаза доке-лектору из министерства. Заинтригованный соседом Чаплыгина, лектор долго рассматривал патриарха отечественного самолетостроения, не единожды прочитывал подпись и наконец произнес голосом мальчика из сказки о голом короле:
«Друзья мои, Можайский не носил бороды!..»
Утром следующего дня входящих в учебный класс встречал один Чаплыгин, глядевший еще сердитее. Поползли слухи, что вместо Можайского некие злоумышленники подсунули начальнику АХО известного царского сатрапа!.. Мятлев мастерски в лицах изображал сцены разносов, учиненных над незадачливым хозяйственником в разновеликих кабинетах, где у него, год назад слыхом не слыхавшего (равно как и владельцы кабинетов) об изобретателе с такой фамилией, допытывались:
«Где ты видел Можайского с бородой?..»
История на том не заканчивалась, но рассказчику помешал подоспевший груз. Своим чередом прошли предвзлетные переговоры с диспетчером, выруливание, начался разбег…
И тут, едва машина набрала взлетную скорость, послышался крик Мятлева:
«Не полетит!..»
Всполошенно взвыли развернутые на торможение винты, но, и добежав до конца полосы, самолет не остановился. Они протаранили метров триста снежной целины, пока наконец встали на подъеме из широкой лощины, где снегу набралось вровень с гондолами шасси.
Никто ничего не понял, все смотрели на Мятлева, а тот тыкал пальцем то в одного, то в другого и от души гоготал, как будто увидел нечто, один к одному совпадающее с историей о бороде Можайского.
«Ну и рожи!.. Как у мороженых судаков!..»
«Может, скажешь, что случилось?»
«А я и сам не знаю!..»
«Ты что, спятил?..» Второй пилот плохо переносил нервные перегрузки: всякие неожиданные и неприятные переживания непременно сменялись злобой, которую нужно было на ком-то выместить.
Но Мятлев пребывал в здравом уме, и, чтобы в том убедиться, достаточно было выбраться на свет божий: крыльевые баки, с вечера заправленные десятками тонн топлива, набравшись за ночь холоду, вынудили так безобразно обледенеть орошаемые моросью плоскости, что они потеряли всю свою полетную геометрию, а самолет — способность летать. Вдобавок, побродив но грузовому отсеку, второй пилот отыскал еще одну предпосылку к аварии: торопившийся в Юргород по жилищным делам Митенька, не спросив о весе «небольшого груза» — пяти бухт легированной проволоки, — велел бросить его как раз там, куда бросать нельзя было, не осложнив условий взлета… Короче говоря, не окажись на борту Мятлева, самолет отыскали бы немногим дальше той лощины, по уже не на колесах.
Из-за волнения Зоя ровным счетом ничего не поняла, и волновали ее не столько обращенные к ней слова, сколько возможность глядеть на него все то время, пока он говорил. Бледное похудевшее лицо Нерецкого казалось ей добрым и мудрым, и, обласкивая его глазами, она ни минуты не верила, что с ним могло произойти несчастье, хотя сердце и замирало, стоило ей подумать об этом. Она не сразу заметила, что он замолчал и как-то по-старому глядит на нее, а заметив, быстро отвернулась, как спрятала улику, по которой легко понять, о чем она думает, и вышла. Ненадолго. Повозившись минуту в спальне, вернулась в новом домашнем платье (цветной халат, в котором он застал ее у зобатого дядьки, она больше не надевала.)
— На днях переберусь!.. — объявила она, нервно массируя пальцы и заметно бледнея. — Людка едет в Москву. Там понадобился голос «с сатирической кислинкой» — продублировать какую-то хитрованку в ужасно многосерийном фильме. Она оставила мне ключ. Доволен?..
Кажется, это было чересчур. Он молча посмотрел на нее.
— Извини, я задаю идиотские вопросы… Но в моем положении все вопросы выглядят идиотскими. — Она внимательно разглядывала пальцы, втирая в них что-то пахучее.
Потянувшись к телевизору, Нерецкой спросил:
— Ну а как твои дела?..
— Мои?.. — Она дернула плечами. — Дела, как в театре. Выбрали новую пьесу — чтоб в аккурат на всю ораву. Да разве угодишь!.. И тут переругались, каждый жаждет хорошей роли.
— Для тебя, разумеется, нашлась хорошая роль?..
Вслед за шумом аплодирующего зала, на экране вспыхнуло изображение большой концертной сцены. Когда шум оборвался, он услышал затихающие шаги Зои.
«Ненадолго хватило твоей незлобивости».
Чтобы отвлечься, попытался думать о Юле, но ему никогда не удавалось думать о ней в присутствии Зои, и он подумал о ее уходе, о том, как устала она от его неприязни и как это вообще невыносимо, когда некуда деться от чьей-то нелюбви, ежедневного молчаливого напоминания о пережитом унижении. Кажется, ему впервые пришло в голову, что Зоя унизила и себя тоже. Ненадолго пришло. Тут же вспомнилось стояние у дверей чужой квартиры, запах клеенки и мусоропровода, затем — Зоя, освещенная светом из двери, за которой, наверное, была спальня, куда она пришла доступной кому-то, чьей-то похоти. Он вспомнил все это, уже неотделимое от пережитого унижения, которое ему не забыть, пока она рядом, и благое намерение понять и простить, едва шевельнувшись, рассыпалось прахом.
«Может быть, она и не очень обрадуется, если меня не станет, но это не помешает ей ночевать у зобатого дядьки».
4
Расстояние, как и время, уносит в прошлое оставшееся позади, и чем дальше вчерашнее, тем глуше оно в памяти. Нерецкой улетал из Юргорода с чувством освобождения от скверны, а по возвращении она оказывалась еще ближе, еще безобразнее.
В декабре зарядили дожди вперемешку со снегом. Выйдешь из теплого самолета под хлещущую в лицо ледяную мокрядь и поневоле вспомнишь, к чему вернулся. И снова придумывай, как прожить до следующего рейса. На прошлой неделе, вернувшись раньше обычного, он успел, как и сегодня, позвонить Юле на работу. Затем битый час проторчал на бульваре, секомый злющим чичером, а она пробыла с ним ровно столько, сколько дожидалась следующего троллейбуса. «Сегодня не могу позвони в субботу».
«Одному богу ведомо, на кой черт я таскаюсь на этот бульвар, что меня гонит сюда!» — думал он, отсиживая пустопорожний вечер в ресторане на другом конце бульвара. Он привык считать, что не обладает ни склонностью, ни способностью к сложным умозаключениям, скромно довольствуясь тем, что складывалось в удобопонятное. Отсюда само собой следовало: непонятное неприемлемо, неприемлемое непонятно. Что же вынуждает его принимать как раз то, чего он не понимает?..
По всем статьям, пора бросать затянувшуюся канитель, да только это в кинодраме содержание эпизода прямо пропорционально его длине, иначе выйдет чехарда или тягомотина. А в жизни и такое вот, напрочь лишенное всякого смысла, действо может тянуться бесконечно, как закольцованное. И в оправдание своего участия в нем ничего не остается, как заученно бормотать себе под нос об отношениях, которые обязывают, о причастности к ее жизни такой причастностью, которая затрагивает ее, а значит, и твою честь. И освободить тебя от этой причастности может только она… Чушь, разумеется. Дело не в условностях, а в душевном состоянии. Ежеденно наблюдаемые люди, знакомые и незнакомые, мужчины и женщины, старики и дети, вызывали болезненно навязчивое чувство отторгнутого. Вокруг все жило и двигалось, в нем — остановилось. И когда это состояние терзало особенно сильно, он как к надежде на спасение возвращался к последним дням в домике на окраине, к видению спящей Юли, к неожиданному счастью той ночи, и ему казалось, что, несмотря ни на что, образовавшаяся там душевная близость даст о себе знать и все теперешнее, нелепое отступит.