Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Чтобы узнать, что это такое — жизнь в поселке на задворках большого города, там надо вырасти. Нет дремучее провинции, чем пригородные поселки у больших городов.

Их дача стояла у пустыря с болотцем посредине, куда свозили строительный мусор. Из-за такого соседства тетке никогда не удавалось сдать комнату на лето, вот она и завела сиамских кошек, породистых собак — на котятах и кутятах можно было подработать. Как и на цветах, которыми засаживался чуть не весь огород. По весне тетка днями напролет простаивала у платформы с корзиной тюльпанов, чтобы к вечеру вернуться с той же корзиной, набитой съестным. Отоваривалась там же, в пристанционных буфетах, брала, что на глаза попадалось. Накупала засиженных мухами, жестких, как пемза, ромовых баб, консервов с выгоревшими этикетками, какой-нибудь «карамели сливовой», насмерть прилипшей к оберточной бумаге. Но подогретая долгим зимним безденежьем весенняя пора корыстного азарта очень скоро сменялась отвращением к цветам, кошкам, собакам, вообще к заботам о хлебе насущном. Равнодушная ко всему, тетка с утра до вечера пролеживала на кушетке с книгой Монтеневых изречений и бело-голубой пачкой «Беломора». Иногда Монтень и «Беломор» лежали в стороне, а она, расслабленная-гипнотически-монотонным шумом дождя, пялилась в окно и почти шепотом, точно боясь спугнуть призраков, говорила о давнем. Произнесет несколько слов и стихнет, со страдальческой миной выжидая, что еще подскажет нескорая память о том расчудесном времени, когда она, ассистентка иллюзиониста, разъезжала по всему свету, появляясь перед зрителями в сверкающем трико.

«В Гурзуфе нас поселили на самом берегу. Встану утром и сразу к окну — поглядеть на море. И все не могла понять, зачем оно такое большое, без конца и края, как люди с ним обходятся?.. Оно такое великолепное, а ползают по нему какие-то катеришки, вроде козявок. Но как-то раз подняла занавеску, а в заливе — огромный парусник застыл!.. Трехмачтовый, без парусов! И море стало таким нарядным!.. Парусник помню, а людей нет… Даже поклонников. Крутились вокруг, нашептывали какие-то слова, дышали в лицо, а кто такие, не помню…»

Перебирает клубни тюльпанов на исхоженном грязными сапогами полу террасы и вдруг пробормочет, как во сне:

«Что я за идиотка такая была?..»

И замрет, уставившись в никуда — ноги циркулем, тощая, в вязаных спортивных брюках, драном смокинге — ни дать ни взять неизвестно когда брошенная за сценой и всеми забытая кукла бабы-яги. Да ей и самой казалось, что она потеряна прошумевшим карнавалом. Пестрая толпа — вся в музыке и белозубом смехе ушла куда-то за горизонт, и никто не спохватился, не вспомнил, что она была рядом, никто не подсказал, как ей быть. Там, в молодости, в карнавальном шествии все было ясно, она знала, как и для чего жить, но как жить в старости, понятия не имела. И оскорбляла свою старость повадками эмансипированной девицы тридцатых годов. Ей бы поглупеть, спасительно увязнуть в суете копеечных забот, а она Монтеня читает, от речений которого впадает в тоску, прострацию. Поверяя Монтеневым многоумием прожитую жизнь, неизменно заключает, что в молодости ее безбожно обманули, вовлекли в пустое занятие, не дали времени подумать «а что потом», понять, что, кроме настоящего, есть будущее, и оно непременно придет. И вот пришло — с вонючими собачьими вольерами, житьем возле мусорной свалки, со вставными зубами работы пристанционного умельца, по слухам — прямого потомка разбойных дедов… Вместе с зубами пациенты уносили из его кабинета и знак мастера, который придавал им родственные черты: у всех у них не смыкались губы. Ложась спать, тетка освобождалась от своих челюстей с таким остервенением, с каким стаскивала резиновые сапоги после дождливого дня на огороде.

Жили убого, дальше некуда. Весь достаток — цветы, кошки с собаками да теткина пенсия. Бедность не порок. Разумеется. В мире взрослых. А в шестнадцать — не бедность, ее личина на тебе — как проклятие, принуждающее дичиться сверстников, жить нахохлившись, с вечной оглядкой на сказанное или не сказанное о тебе. Еще ведать не ведаешь, что такое порок, а драные колготки уже посредничают между тобой и теми, к кому тебя влечет, глушат искренность, рождают зависть, подозрительность, пустая обида ранит так, что ночи не спишь. И душа старится… В шестнадцать лет ее душа была похожа на теткину дачу: снаружи — как поставленные один на другой сараи, а внутри настоящая лавка старьевщика. Куда ни повернись, груды тряпья, разящие прелым духом тюфяки, какие-то траченные молью мужские пальто, лакированные туфли неведомых времен со сбитыми каблуками и мазками засохшей грязи. Когда Зоя принималась остервенело мыть, скрести, прибирать все на даче, тетка говорила:

«Бесполезно. Легче сжечь». И то правда: убыль невелика, зато наверняка избавились бы от хлопот.

Спроси, и умники скажут: неважно, г д е  рос человек, цветы произрастают на навозе. Может, кому-то и удается во всяком деле преуспеть, во всяком месте благоухать безотносительно к почве, где рос, а она и рада бы, да что-нибудь постоянно напоминает, где твои корни и чем ты напитана смолоду — это когда не можешь понять книгу, проникнуться незнакомой музыкой, постичь чье-то душевное движение… Тут-то и обозначается расстояние от того, что ты есть, до той душевной свободы, в которой живут другие. Это любить музыку не означает обладать музыкальным слухом. Но лишенный слуха не станет музыкантом. И в этом все дело. Любая оплошность, недомыслие, неспособность там, где другие понимают, умеют, кричат о твоем невежестве, вызывают унизительное чувство пребывания не в своей тарелке, гонят вспять, в Липовки, в теткину дачу, н а  с в о е  м е с т о!.. Кажется, не само по себе появление Нерецкого у порога чужой квартиры вызвало в ней оглушительный ужас, — ошеломило сознание уличенной в «личностных исходных». Он застал ее вернувшейся в Липовки.

Единственной «приличной» комнатой на даче считалась горенка на втором этаже, куда Зоя перебиралась на лето. Что там было приличного, бог ведает. Выцветшие лиловые обои, металлическая кровать с побитыми ржавчиной никелированными спинками, два стула в известном завитушном стиле — со множеством дырочек на вогнутых фанерных сидениях, прибитый к подоконнику шахматный столик без ножки и одностворчатый платяной шкаф с затуманенным зеркалом. «От мороза заплесневело», — говорила тетка. Ничего удивительного. Зимой во всей даче отапливалась одна комнатка-кухня, где они ютились с наступлением холодов. Из-за тесноты уроки приходилось делать лежа на полу: ногами под кровать, головой в угол за печкой, там половые доски сохранились гладкими и крашеными. Спали на одной кровати и в одну расчудесную ночь жестоко угорели. Она проснулась первой — от невыносимой боли в голове. Вертясь и хныкая, разбудила тетку. Та, не разобрав толком, что произошло, заохала, засуетилась, включила свет, шагнула к стоявшему у дверей ящику с «ноябрьскими» щенками, но вдруг потеряла сознание и рухнула, зацепив рукой кастрюлю на плите. Вскочив от грохота, Зоя бросилась на помощь и тоже, едва встав на ноги, свалилась в беспамятстве. Очнувшись раньше тетки, сама не понимая зачем, распахнула дверь и, глотнув свежего холодного воздуха, миллионами иголок пронизавшего тело от пяток до затылка, снова упала — прямо на пороге. Когда они окончательно очухались, комнату выстудило так, что зуб на зуб не попадал. Зою стошнило, и до самого утра она не смыкала глаз — от головной боли, озноба, обиды, жалости к себе…

Боже, как ей хотелось убежать оттуда! Она высчитывала дни до окончания школы, до поступления в студию при городском театре, впервые открытую, куда ее пригласили после просмотра школьного спектакля. И когда в последнее лето липовской жизни появился Володя, он показался ей пришельцем из будущего.

Началось ужасно. Вернувшись из школы с промокшими ногами и высокой температурой, она была немедленно уложена в постель, а наслышанная о новомодном поветрии тетка ринулась за врачом… и привела «доктора Володю» — вчерашнего студента-медика, жившего неподалеку, в даче со шпилем.

43
{"b":"551083","o":1}