— Ушел наш работник, и осиротела не только его семья, осиротели все мы.
И сколько с тех пор прошло времени, а в людях все живет уважение к их дому. И в их семье все дела меряются отцовыми мерками.
Рано утром сквозь сон Саша слышал, как приходил дед, отец матери. Покряхтел, постучал палкой об пол и присел на лавку.
— Что, Лукерья, никак Санек возвернулся?
— Приехал.
— В отпуск или как?
— Кто его знает. Жалуется — тяжело.
— Тяжело… — повторил дед и погрузился в свое стариковское молчание. Потом сказал: — Пусть приходит, как встанет.
Саша застал деда во дворе. Он что-то строгал на верстаке. В открытую Сашей калитку влетел ветер, пробежался по двору.
— А, Санек, здорово, здорово! С прибытием!
Бабка заохала, застонала и пошла по избе вспугнутой наседкой. Когда все поставила и можно было приступить к еде, дед, уперев руки в бока, с шутливой строгостью прикрикнул:
— Ты что это, старая, совсем соображения лишилась?!
— Чего тебе? — взаправду удивилась бабка.
— Как же, чать за столом — мужчины!
Бабка тут же смекнула и, рассмеявшись, достала початую бутылку с застарелой этикеткой.
Дед подмигнул: смотри, по-нашему вышло, и потянулся к Сашиному стакану.
— Я не пью, — отказался он.
— Но? — вроде бы огорчился дед, остро взглянул на внука и остался доволен. — Правильно делаешь. У тебя и отец самого духа ее не переносил.
Сам немного выпил, и тут же глаза его заблестели:
— Ну-ка, порасскажи, какие там дела воротишь!
— А какие? Стены кладем…
— Что за стены?
— Доменную печь строим.
— Какую такую печь, ай ты печник?!
— Нет, дед, в доменных печах металл плавят.
— Вон как! — изумился дед. — Металл!.. Тогда слушай: у нас тут на вилы и топоры нехватка, а без них в хозяйстве не обойтись. Не можешь посодействовать, чтоб их больше выпускали.
— Ладно тебе, пристал к парнишке, — недовольно выговорила бабка.
— Доменную печь наш Саша строит. Доменную, поняла? Металл будут в ней варить! — дед повысил голос и потряс вилкой. — Не то, что вон твоя дымилка. Ему на нее раз плюнуть — и сделает. Вот завалится она у тебя, а он приедет и новую складет. Только кирпичи успевай подавать.
…Впереди был целый день. Село опустело, все работали. Саша ходил по улицам и досадовал: «Печку ему сложить. Посмотрел бы, какие там «печки» кладут…»
По мосткам Саша перешел через речку и оказался в поле. Несколько комбайнов валили хлеб. Подальше валки подбирали, солому копнили… А Никита Васильевич, небось, думает, где это Сашка Вдовин пропал?.. И Нина Федорова ведет кладку стены одна. Не с кем и поговорить ей. Муж служит в армии, она думает о нем и целый день работает молча. А как только кончится раствор и выдастся свободная минута, присядет против Сашки, заглянет в лицо:
— Сашенька, по дому скучаешь?
— Скучаю.
— Какие мы с тобой скучливые. Ну, ничего, как-нибудь выдюжим, — и поправляет его волосы, прячет под фуражку. — Какие они у тебя мягкие, ласковые, как вода.
Но о Нине лучше не вспоминать. Что она подумает, когда узнает все? Даже отсюда стыдно в глаза ей глянуть.
Спохватившись, что за целый день он нисколько не помог матери, вскопал грядки на огороде, поправил изгородь двора и до темноты колол-складывал дрова.
Вечером пришел председатель колхоза. Саша и обрадовался, и растерялся. «Сам заявился, — подумал он, — сейчас будет предлагать работу».
Но Илья Григорьевич, запыленный, усталый, сел на лавку и повел разговор с матерью. Просил ее поработать на току — не успевают там. А в коровнике пока напарница управится. И только потом уже спросил:
— Александр, ты, говорят, каменщиком работаешь?
— Им.
— Мать честная, как нам нужны каменщики. Где взять?
— Вернуться желает, — сказала мать.
— Вернуться? — председатель поскреб пятерней затылок под фуражкой. — А класть хорошо научился?
— Как сказать… Другие лучше умеют.
— Значит, лучше можно?.. — Илья Григорьевич тянул время, и Саша томился, ждал его окончательного слова.
— Вот как мы сделаем, — сказал он по-хозяйски твердо. — Как только научишься — сразу приезжай. Подберем людей, будешь у них за бригадира. Идет?
— Ладно, — согласился Саша и воспрянул духом.
— И правда, и правда, — обрадовалась мать. — Вот спасибо тебе, председатель.
Нет, не зря этот человек столько лет руководит в колхозе. Ко всем у него ключик имеется. Вот ведь сам он, Саша, запутал свой узелок, а председатель… раз — и все в порядке.
Впервые со времени приезда сидели они с матерью за столом и так свободно говорили. Пропала маячившая меж ними тень неловкости.
Вышли из-за стола, и Саша как бы между прочим сказал:
— Мам, собери мне в дорогу. Завтра поеду.
— Что такое? — испугалась мать. — И не погостил!
— Да я отпуск-то брал небольшой, чтоб вас повидать…
На другой день дед с матерью и Саша стояли на автобусной остановке. Приковыляла и бабка. Издалека, будто боясь опоздать, протягивала Саше узелок с оладушками.
— Это она тебе за печку! Чтоб ты ей печку переложил, — смеялся дед.
Не успели пристроить узелок в чемодан, как подкатила машина с зерном, и шофер Андрей Разгоняев, почти Сашин ровесник, лихо открыл дверцу.
— Санек! Личный приказ Ильи Григорьевича: доставить тебя на станцию. Садись, я как раз на элеватор.
Когда машина, заволакиваясь пылью, скрылась, дед проговорил:
— Тяжело мальцу, а все ж поехал. Ничего, глядишь — человеком станет!
Александр Филиппов
ЛИСТЬЯ ОСЕННИЕ
Рассказ
И была осень — слякотная, туманная в городе. Холодный северный ветер повеял уже зимним, снежным, и хорошо было в эту пору там, в лесу — но город не умел хранить осенней красы. Опавшие листья подметали, валили в кучи вдоль мокрых тротуаров, а потом увозили куда-то на обшарпанных самосвалах. И только в старых кварталах, застроенных ветхими деревянными домиками, по узким улочкам еще сохранялся терпкий, горьковатый аромат увядших садов.
В эту осень Самохину стало особенно худо. Вот и вчера утром его опять свалил приступ стенокардии. Самохин тер испуганно влажной красной ладонью грудь, совал под язык мелкие, приторно-сладкие таблетки нитроглицерина, и от лекарства кружилась голова и шумело в ушах.
«Сдохну здесь, один в четырех стенах. А ведь не хватится никто!» — думал он зло и беспомощно. После приступа до обеда лежал в смятой, не стиранной давно постели, курил с досады на себя и на всех, а потом кашлял — долго и мучительно.
Трудно было Самохину. Два года назад умерла жена — не старая еще, на пять лет моложе его, Самохина. Умерла внезапно и до обидного буднично; с вечера, сославшись на головную боль, легла пораньше, а когда Самохин, допоздна засидевшийся над какой-то книжонкой, тоже стал было укладываться — наткнулся вдруг на холодную, безжизненную руку жены.
— Валюша, ты что?! — испуганно спросил он, а потом, догадавшись, закричал растерянно и сердито: — Да ты умерла, что ли?!
Так и похоронил он свою Валюшу, и пока шел у гроба, лицо его было обиженным: «Вот, мол, горе какое — взяла да и умерла, а тут как хотите…»
Со всех сторон тяжело стало Самохину — то, что один, как перст, на свете белом остался, и то, что, опять же, не стиран, не кормлен. Да и здоровье… Где оно, здоровье-то?..
В сентябре попал Самохин в больницу. В приемном покое старая, неразговорчивая нянька шлепнула на стол полосатую пижаму и стопку белья. Поеживаясь, Самохин стал натягивать узкие, не сходящиеся на животе кальсоны, прислушиваясь к сердитому голосу няньки, диктовавшей кому-то по ту сторону ширмы:
— Пиджак серый, клетчатый. Ношеный. Брюки синие, диагоналевые, ношеные.
— Да не ношеные они! — почему-то обиделся Самохин за свои брюки. — Всего три раза и надевал…
— Ношеные! — с нажимом отозвалась нянька, и продолжала: — Носки зеленые, хлопчатобумажные…
— Ношеные, — съязвил Самохин.