Я крался, как вор, скользя вдоль домов, по теневой стороне. Никогда еще так остро не пах морозный воздух. В его запахе смешалось все, что я знал до сих пор, с тем, что мне еще предстояло узнать. Он кружил голову, и мне приходилось тормозить на поворотах, чтобы не зарыться с головой в снег.
Добежав до нужного мне дома, я нырнул в подъезд. Только бы никого не встретить, поднимаясь на последний пятый этаж. Прислонив сверток к дерматиновой обивке, я глубоко вдохнул и позвонил.
Дверь открылась, когда я был уже на третьем этаже. Зашуршала газета, затем наступила тишина. Она была такой, как в первый день творения. Я был свидетелем, Господи, Твоей тишины. Стоял, замерев, и сердце стучало громче Твоих часов, когда они отсчитывали первые секунды. Затем дверь наверху закрылась, и начался другой отсчет.
Родители уже проводили гостей и вернулись домой. Отец что-то пьяно бормотал на кухне, а мать сидела в зале за столом и тихо плакала. Ее когда-то красивое лицо было красным от слез. Она не заметила меня или сделала вид. Тихо проскочив в спальню, я разделся и лег в свою кровать.
Лежа в постели, я вспомнил, что никогда не видел, чтобы отец дарил цветы моей матери. Вспомнил ее заплаканное лицо. Вспомнил лицо той, о ком стеснялся даже думать. Представил, как она разворачивает газетный сверток и достает из него два гладиолуса и три розы. И испытал такую смесь чувств, которую Ты, Господи, никогда не испытывал.
5. ПАЛЕЦ
Мы лежали на балконе у Гаманка.
На высоте девятого этажа небо казалось близким. До остывающей луны можно было дотронуться, вытянув руку. В голове сладко шумела то ли кровь, то ли допитое, оставшееся с вечера вино.
Гаманок рассказывал очередную историю.
— У нас в путяге крендель один — Сидорчук — слепой, как крот. Вчера двор убирали, меня с ним на носилки поставили. Забодал натурально. Каждый раз, когда мимо проходила бикса, приходилось тормозить, потому что он бросал носилки и пытался ее рассмотреть, пальцем натягивая глаз.
Это было смешно, и я улыбался. Небо бледнело. Еле слышно шелестела листва. Веяло летней утренней прохладой, перемешанной с тяжелым вином и легкой виной. Пахло какой-то дикой свободой, и этот воздух переполнял мои легкие.
Вчера я в сотый раз убежал из дома.
Не понял, с чего началось, но вот мы уже стоим друг против друга. Я и мой отец. Мы смотрим друг другу в глаза, пытаясь предугадать момент удара, самое его зарождение. Меня бьет дрожь — я трясусь, как последний шнырь, я боюсь своего отца. Уже потом, хлопая дверью, я сбегал по ступенькам вниз, едва сдерживая слезы и проговаривая про себя одну и ту же фразу: никогда не буду таким, как ты, никогда не буду таким, как ты, никогда…
— …я зажал ее между гаражей, — продолжает Гаманок, отыскивая где-то бычок и пытаясь подкурить. Обжигается: — Черт, сука!
— Кого? — мне становится любопытно.
— Ленку с седьмого этажа.
— Ого, да она же мокрощелка еще! — я опираюсь на локоть и подбиваю поудобнее подушку. — Ну и?..
Гаманок, наконец, щурясь от дыма, затягивается.
— Ей уже тринадцать, — говорит он и гадко ухмыляется.
— Ну, ты зверь, — восхищенно качаю я головой. — Зверюга гаманокская! Оставь дернуть.
Он передает мне хабарик, и я подношу его к губам. Затяжка горяча и так же коротка, как моя обида. Обиды нет, но есть нечто большее и глубокое, что с каждым разом ширится и что скоро будет не перешагнуть.
— Да, — говорит Гаманок, как бы между прочим. — Тебе придется давать показания.
— Не понял, — я выщелкиваю пальцем окурок за борт. — Какие показания?
— Пока ты спал, я порубился с отчимом.
Он смотрит на меня.
— С каким отчимом? — не понимаю я.
— Со своим, ептить! Опять приставал к мамаше. Хай подняли такой, что пиздец! Короче, он взял топор, а я саблю.
— Хуясе! — я представил приятеля с саблей. — И что?
— Мамаша мусоров вызвала, они его и забрали, вот и все…
— А я тут при чем?
— Ну, она хочет его закрыть. Нужен свидетель, понимаешь? На суде скажешь пару слов: хуе-мое, бухой мужик, топор, кровища… Они твой адрес записали.
Мой адрес. Ни хрена себе. Я никак не мог переварить его слова.
— Погоди-погоди. Какая еще кровища?
Он снова ухмыляется.
— Я ему палец отрубил.
— Что?!
Охренеть! Отрубил отчиму палец! Саблей! Не может быть!
На перила садится воробей и, едва взглянув на нас, срывается в бездну.
— Покажи, — говорю я.
— Палец? — улыбается приятель.
Он с готовностью встает и уходит в комнату. Затем появляется снова с какой-то тряпочкой в руке. Садится, разворачивает передо мной окровавленный платок. Да, черт, это палец.
Это был мизинец, срубленный аккурат под корень. Короткая венская сосиска с грязным ногтем на конце. Я завороженно смотрю на обрубок. У меня какое-то неприятное ощущение, будто я заглядываю в свое будущее. Но оно мне почему-то нравится. Мне нравится этот палец.
— Дай мне, — говорю я. — Ты все равно его выкинешь.
Гаманок удивлен. Такого он не ожидал.
— Зачем он тебе?
Я молча гляжу на палец. Потом на Гаманка.
— Ну что, даешь? В обмен на мои показания?
Если он до этого колебался, то после этих слов махнул рукой.
— Да забирай. Он мне не уперся. Если понадобится, у отчима еще девять.
Я осторожно завернул подарок в кровавый платок и спрятал в карман джинсов.
Уходя на работу, мать Гаманка сунула нам денег, попутно потрепав меня по волосам. Она давно оказывала мне знаки внимания, и мне каждый раз было неудобно за это перед своим приятелем.
Мы еле дождались открытия магазина. Я старался не думать, как там моя мать. Вина получилось четыре пузыря. Утреннее солнце ласково подталкивало в спину.
— К Якелю? — спросил я, сжимая две бомбы.
Гаманок, так же затаренный, как Александр Матросов, утвердительно кивнул. Мы прошли через двор и подошли к подъезду.
— Только давай через верх, — предложил я. — Через дверь хвостов будет больше.
Передавая бутылки друг другу, мы залезли на козырек, а с него — на якелевский балкон. Осторожно вошли в комнату.
Якель, открыв рот, спал с какой-то девчонкой.
Я наклонился над ними, чтобы ее рассмотреть.
Тринадцатилетняя Ленка. Так. Ни фига себе.
Гаманок со стуком выставил бутылки на стол.
Якель открыл глаза, и первое, что я увидел в них, был испуг.
Потом все пошло как всегда.
Мы пили вино, смеялись, вспоминая прикольные моменты прошлой пьянки. Ленка сидела в якелевской рубашке и выглядела на восемнадцать. Я хотел напрямую спросить Якеля, как она в постели, но берег этот вопрос на потом. Открылась дверь, и в комнату вошел его старший брат Ляля. Он только с месяц как освободился.
— Вот они где, колдыри, — сказал Ляля и удивился, заметив среди нас Ленку. — Мадам?
— Мадемуазель, — пропищала та, и все заржали.
Вино кончилось, но у кого-то тут же нашлись деньги. Квартира была двухуровневой, и мы перешли вниз, в большую комнату. К нам присоединились родители — Яковлевы-старшие. Мне нравилась тетя Зина — мать Якеля. Она никогда не выбирала выражений, но всегда была в них точна. «Я скорее из пальца застрелюсь, чем налью тебе», — бросила она мужу, когда тот потянулся со своим стопарем к бутылке.
— Палец, — вспомнил Гаманок, — покажи им мой палец!
— Это мой палец, — качал я головой. — Мой и больше ничей.
— Покажи, покажи палец, — не отставал Гаманок.
— Пошел ты со своим пальцем! — возмутился Якель. — Может, тебе еще залупу показать?
Несколько раз мы бегали в магазин.
Потом я сидел на балконе с якелевской древней бабкой и сжимал ее холодные ладони.
— Они издеваются надо мной, — дребезжала она, мелко трясясь. — Они мне кушать не дают. Умру я, умру скоро. Скорей бы умереть.
— Вы не умрете, — глотал я слезы, глядя на ее страшное морщинистое лицо. — Я сейчас принесу вам покушать. Сейчас.
Я вставал и шел на кухню, куда постепенно, как подтаявшая глыба льда, сползла пьянка. Обратно уже шел с банкой соленых огурцов.