«Женщины „Жерминаля“ (по свидетельству Золя) у растерзанного толпой супостата вырвали естество, дабы не сказали про него, что он умер мужчиной. Это было на глазах его жены».
«Семиклассник Коля сказал, что не может представить своего учителя музыки в постели с женой».
«Колька Кривой, только что спевший „Ехали матросы, веслами гребли“, вдруг надулся, едва лишь сосед по бревну ему заметил, что и Колькины папаша с мамашей — того…»
«Расстегивая брюки, параноик Сталин кричит гоняющемуся за ним с иголкой в руках майору Еремееву: „Посмотри, какой я еще молодой, какой я еще сильный“».
«Мосье Палестино Палестини, стоя на коленях перед дамами и их рыцарями, коими недавно еше надменно помыкал, готов на любое половое унижение. Со страху, невзирая на присутствие дам, он обмочился».
«Во время вакханалий дамы и кавалеры мочатся на виду друг у друга».
Я поправил фокус. Шимон Хаит все еще что-то рассказывал. Постепенно мой сон истолковывался. Это благодаря Шимону я подобрал ключик к шифру, и мне впервые явились во всей неприглядности смерть и похоть, держа в своих объятьях трепещущее тельце. Дух умерщвлен. Приговоренный погрузился в пучину страха, по силе забвения сравнимую с пучиной страсти. И это интимнейшее состояние, в котором без стыда возможно довериться лишь одной ненаглядной своей, — оно вдруг делается достоянием толпы и палачей (а еще, если как в «Жерминале», на глазах у единственной ненаглядной, и та видит страшную измену, когда муж раскрывает себя толпе, как некогда раскрывался лишь перед нею). Да, рафинированная мадемуазель, да, моя хрупкая Сюзанна, когда кровь захлещет из моего повисшего на веревках продырявленного тела — знай: то брызнули фонтаны семени, и ты убедишься в этом, как только услышишь знакомый стон, к которому на сей раз ты непричастна. (Но ведь ты будешь умницей — не так ли, Сусанна? — и не поведешь себя как вдова сбитого над Суэцем летчика, возненавидевшая своего мужа за то, что он проявил слабость и позволил себя сбить.)
Убийство — самое ужасное из злодеяний, ибо оно причиняет неслыханные унижения духу, покрывая жертву несмываемым позором. Признания… если их продолжать… (А почему бы и нет, признался ведь Шимон, что, будучи молодым парнем, он опозорил в окопе мужчину.)
Продолжаем. Если принять объяснение, почему убийство должно считаться тягчайшим злодеянием, то к неменьшим злодеям следует отнести и тех, чья плоть торжествует над духом в присутствии более чем одной пары глаз, ушей, грудей. Адюльтер — та же казнь на площади, разве что публичность здесь достигается с течением времени, путем многократных повторений.
Не только участники, праздный зритель тоже может смертельно оскорбить свою душу, если глаз его закатывается за горизонт памяти, проникаясь запретным видением собственного зачатия — догадываетесь, в чей огород? (Камешки мы позаимствовали у Набокова.) Дворовому Кольке, взгромоздившемуся на дрова с дружками, страшно от мысли, что его родителей не миновала чаша сия. Материно сладостное поохивание для него как горечь полынная, но когда оскверняют столп чувств сыновних — отца… подозрением столь ужасным… и уже со всех сторон, словно неся на своих волнах русский флот — а для Кольки нет воинства священней, — подступает к единственному Колькину зрачку влага, и, как древний святой, Колька отринул Хамово искушение.
Так же точно я проштудировал еще семь оставшихся заповедей, о чем с благодарностью довожу до сведения бога Гипноса и монсеньора Палестини, обладателя обширнейшего рта. Эти штудии были настолько благотворны, что к концу пути Шимон Хаит обрел в лице своего собеседника — он беседовал со мной всю дорогу — глубоко верующего человека.
Выйдя из автобуса, Шимон вдруг устыдился выпиравшей из-под смокинга кобуры — отвергаю предположение о передаче моих мыслей на расстояние, даже и очень близкое, так что, скорей всего, им руководствовали соображения эстетического характера, тем более что в автобусе он оставил лишь кобуру, тогда как сам пистолет, словно заправский турок, сунул себе за пояс. Да только турок оказался не заправский, а еврейский: в наиболее волнующий момент его выступления, при словах: «И от страсти замирая, и от страсти за-а-амирая…»[38] — пистолет соскользнул вниз и очутился там, где ему менее всего следовало находиться. Шимон не растерялся и, не прерывая пения, одной рукой извлек из брюк свое оружие, в то время как другая, вытянутая вперед, по-прежнему пластично вторила звукам, и арию он уже заканчивал, словно политрук на знаменитой фотографии военных лет.
— Товарищи! — крикнул он (ребята, хевре), — все оттого, что я похудел с тех пор, как мой сын на том берегу… — Слово «канала» поглотил взрыв рукоплесканий.
На обратном пути мой запрокинутый лоб был подставлен снежному вихрю сновидений. Когда тучи снежинок рассеивались, передо мною возникал град Иерусалим. Окна Филипповской булочной и Елисеевского гастронома, вместо привычной толчеи спин, являли взору лишь доски, коими были заколочены. Вокруг Стены Плача, вокруг мечети Аль-Акса бродили голодные красноармейцы, проваливаясь то и дело валенками в сугробы. Один из них, с бегающими как у напуганного зверька глазками, на дурном русском советовал моей жене: «А ты повесь крест над кроватью, испанка тут же согласится». Жена соглашается, сегодня она удивительно похожа на тридцатилетнюю ксилофонистку из Кишинева, с которой Нафтали (мой сосед спереди) всю дорогу ведет задушевные беседы. Поддаться в автобусе соблазнам мохнатой дремоты, разломать свое тело в неудобной позе — для меня это всегда означает при пробуждении лишь в одну сторону поворачивающуюся шею и тщетные попытки отыскать большим пальцем у подножья затылка болевую точку — чтобы надавить на нее хорошенько. Проехали какой-то городок. Мы его уже сегодня проезжали, когда ехали… а ведь я не знаю, где сегодня трубил, — короче, в ту сторону, куда моя голова сейчас как раз не поворачивается.
— Иерихон, значит, скоро будем дома. — Радиостанция Шимона Хаита возобновила свою работу. — Это как ехать из Латруна. Я проверял по счетчику. Знаете, где Латрун? Там живут монахи-молчуны. Годами не разговаривают. Ужас. Я у них вино покупаю. Моя жена марсалу любит. И сын тоже. Вы монастырскую марсалу не пили?
В Иерусалим мы въехали глубокой ночью. Горели огни. Вид освещенного города представлял собой волнующее зрелище. Уличные фонари выглядели праздничной иллюминацией. Радиостанция «Голос Шимона», подумав, объявила, что не иначе как вступило в силу соглашение о перемирии, — и затем умолкла. Что ж, его сын был по ту сторону.
БЛАГОПОЛУЧНЫЙ КОНЕЦ
Не-тронь-меня
Достойно закончить — вот задача, стоящая сейчас перед автором. Не быть подобным гостю, который уже встал из-за стола, уже простился — и застрял в дверях, не имея сил одним движением разрушить то, что возводилось на протяжении целого вечера. Но и оказаться невежей, сделавшим свое дело, вскочившим и убежавшим, — нихт гут. Для этого надо сочинить — или за недостатком фантазии изложить — событие, которое, будучи не столь значительно, с одной стороны, никак не смогло бы нарушить баланс в повествовании, сместить центр тяжести, а с другой — обладало бы достаточной законченностью, так, чтобы ее хватило и на самый эпизод и еще с лихвой осталось бы для общего закругления. Итак, коротенькая история, правдивая или вымышленная — это на усмотрение читателя. Мой читатель? Один по миру я брожу, и мой сурок со мной.
— Сусанна! Сусанна! Ты будешь добавлять в морковку мед? Или заправишь мукой? (Загадал: если мед — очередная байка, если мука — наиправдивейший случай из жизни). — Сусанночка!
Дражайший голос из кухни:
— Ты не очень рассердишься… (морковка подгорела? кастрюля распаялась? газ отключили за неуплату?), если у нас сегодня будут жареные бананы, как на Кубе. По Жориному рецепту. А морковку завтра приготовлю?
Уже сколько времени прошло с тех пор, как Жора в последний раз был у нас перед отъездом в Америку, — уже я успел отслужить год в ЦАХАЛе и демобилизоваться, уже банк ИДУД в лице двух своих эмиссаров караулил меня под окнами с целью выяснить, как же, собственно, обстоят дела с тем человеком, который отправился в Арцот-а-Брит заканчивать начатую еще в Брит-а-Моацот книгу о По и до сих пор не вернулся, но за которого я тем не менее поручился, уже я получил от Жоры послание, где он обещал вот-вот объявиться, и, наконец, уже неделю, как Жорина фотография лежит у меня под стеклом на письменном столе: самолет, который я должен был встречать, рухнул в воды Эгейского моря, унося в вечность сто семьдесят пассажиров и двух бандитов, — а Сусанна все еще не могла исчерпать всех кулинарных рецептов, которыми он ее снабдил в последний вечер. Я лично не помню решительно, как это было. Если довериться Сусанне, а в известных случаях это возможно, к тому времени я уже лежал на диване ничком, физиономией нависая над тазиком. Жора тоже вроде бы прикорнул, но, рассказывает Сусанна, вдруг появился в кухне с предложением продиктовать рецепты любимых блюд императора Монтесумы. На робкое «а не повременить ли до завтра», Жора обиделся, заявив, что, как честный офицер, он считает своим долгом сделать это сегодня. Иначе — война на почве кулинарной розни. Сусанне ничего не оставалось, как, вооружившись карандашом и бумагой, что-то записывать за Жорой «ну, с полчасика, наверное». У нас сохранился манускрипт, начинавший со слов: «Одобрено комиссией по соблюдению кошерности при главном рабануте. Иерусалим, 23-го дня, месяца кислева, лета 5374».