С Жорой мы познакомились еще в Ленинграде. Позвонил мой дядя, жулик республиканского значения, и сказал, что направил ко мне одного кота ученого — и, надо полагать, голодного. В назначенное время в квартиру вошел гофмановский кот, отощавший, ободранный и сильно близорукий, если судить по толщине стекол под бровями.
— Позвольте представиться, — произнес кот, тряся козлиной бородою, — Георгий Б.
Не успело пальто перекочевать с Жориных плеч на плечики вешалки, как мы с Сусанной, устыдившись своего благополучия, наперебой стали предлагать гостю отобедать с нами — лошадь д’Артаньяна не произвела на жителей Менга того впечатление, какое на нас произвела изнанка этого пальто.
Жора с достоинством согласился, сказав, что действительно проголодался. Ему не хватало восьми тысяч. Уже несколько месяцев он ходил «по адресам» в попытке получить их в долг. И ходить бы ему не переходить, потому что добрый дядя, мой ли, еще чей-либо, так и не мог ни на что решиться. Но, как писал Шолом-Алейхем, счастье привалило: детант, поправка Джексона, вопль на реках вавилонских — и в душе кремлевского барбоса совершается очередное таинство.
За столом Жора сидел чинно, ничего не опрокинул, ничего не смахнул, разве только, придвигая к себе стул, промахнулся. Его рукава в процессе жестикуляции укорачивались — гармонически, от слова «гармоника», — а манжеты почему-то медлили со своим появлением. Вскоре я уже с восхищением отмечал Жорину способность, грызя ногти, добираться до самых локтей. В этом, однако, не было ничего удивительного: Жора писатель, а писатели, сочиняя, грызут себе локти.
— Коньячку?
Жора мотнул головой. Когда чешская хрустальная вороночка окрасилась в коньячный цвет, он поднял ее над столом и, держась за сердце, провозгласил:
— За окончательную, полную, неуклонную, фактическую, максимально болезненную для них, минимально болезненную для нас, без всяких оговорок, кривотолков и разночтений ликвидацию советской власти.
Наша последняя встреча — 17 декабря 1973 года (23 кислева 5374 года по по ст. стилю). Перед бутылкой джина несут почетный караул три мерзавчика с тоником. (Жора: «Сейчас в Америке пьют джин с тоником»; реклама: «Сейчас в Израиле курят „Тайм-100“» — и мордашка в шапочке стюардессы, ни о чем не подозревающей.) Что в ином случае меня бы покоробило, у Жоры получается… получалось так забавно — например, привычка пересыпать свою речь именами, собеседнику ничего не говорящими, но когда при этом не допускается даже мысль, что Колька Кривой или Савка Хромой кому-то могут быть незнакомы.
«Когда Таня Залетная, — слышу я Жорин голос, — по пути в… (Торонто, Сидней, Петах-Тикву, Малую Вишеру) повстречала Говарда Фаста, который сказал ей, что будущее покажет, как сложатся события в нашем районе, то Залетная ответила, что того же мнения и Осиф Румкин, и Аков Одкин, в отличие от Георгия Б., считающего, что мир не может наступить, покуда не прекратится война. Тогда Фаст заметил, что раньше или позже его роман „И увидит свет“ найдет путь к русскому израильтянину и, главное, своим появлением поможет переводчику, упомянутому Георгию Б., приобрести билет до Нью-Йорка…»
Мало того что Жора был монологичен, он был монологичен до глубокой ночи. В нем чувствовался большой мастер русского застолья, коего суть в разделении ролей среди участников: один изливает душу, другой принимает эти излияния, качая головой и цокая, как античный хор. «Смотрите! Он истомлен голодом и жаждой…» Между говорящим и цокающим устанавливается особый род близости, бескорыстной, как мотылек-однодневка, что умирает с наступлением ночи. Это русский народный театр, наша гордость, наша комедия дель арте, благо реквизит грошовый: бутылка да застывшая закуска в тарелке. На его подмостках Жора блистал (прошедшее время), доводя представление до таких художественных высот, что оно уже становилось пародией на жанр.
— …В пятнадцатом туре голосования абсолютное большинство (четырьмя голосами при ста шестнадцати воздержавшихся) получает Коммунистическая партия Израиля. Меир Вильнер сменяет Голду Меир на посту главы правительства. Первым декретом нового правительства явится сокращение депутатских мест в кнессете со ста двадцати до четырех. «На трибуне появляется тов. Вильнер. Жители Израиля, арабы и евреи, горячо приветствуют его. Подрывные элементы в спешке пакуют чемоданы» (Из газет). Из речи тов. Вильнера, произнесенной им с трибуны, которая стоит теперь в Бейт-а-Кереме на том месте, где раньше стоял большой супермаркет: «Идя навстречу многочисленным пожеланиям трудящихся, решено Государство Израиль переименовать в Ближне-Восточную Республику». Из передачи советского радио для молодой Ближне-Восточной Республики: «Салям алейкум, дорогие товарищи». Из передачи зарубежной радиостанции, финансируемой вражескими разведками: «Канкун. Вчера первая группа репатриантов прибыла из БВР на свою праисторическую родину — в Империю инков».
Улучив момент, я подсовываю Жоре одну из немногих сохранившихся реликвий моего детства — альбом «Дети разных народов. По выставочным залам столицы». Жора воодушевляется. Время, когда Москва строилась, — чья душа не зайдется в сладостном кошмаре!
— К этому альбому у меня особое чувство, двойственное… — Я многословен, пьян и неловок. — Как бы тебе сказать, он, помимо того, чем является на самом деле, так сказать, объективно, он — детство. Он свидетель умиленный — того, как через иллюминатор своей уютной люльки кто-то глядел на свинцовую необъятность взрослого моря… понимаешь?
Но открывать душу, искать понимания — это не моя роль, и Жора, пробежав глазами дарственную надпись, только спросил:
— Разве ты Милочка?
Не играй чужих ролей.
Жора листал альбом, снабжая ту или иную картинку своим комментарием:
— Ага, полицейский с дубинкой бежит за рабочим. Но позвольте, рабочий никогда не даст деру. Кто автор? Проскурова. Нехорошо, товарищ Проскурова. Промашка. Еще гнаться за полицейским рабочий, стачечник, в революционном негодовании может… Или это шпик, а совсем не рабочий? А удирает он от рабочего, который переоделся полицейским. Прошу прощения, товарищ Проскурова, к вам идеологических претензий нет. А это кто такая грациозная на рельсах? Надо полагать, Раймонда Дьен? Ну да, вон и паровоз уже мчится на всех парах, и машинист выглядывает, то-то ему, голубчику, сейчас жарко станет.
Вещь под названием «Танки Трумена на дно!», где рабочие сбрасывают в море танки, Жоре не понравилась.
— Такого не бывает. Двадцать человек не могут столкнуть танк. Ба! Да это же Пиксхилл. Поль Робсон в Пиксхилле. Знакомые все лица. Вот Говард Фаст.
Это была та самая «Песня мира», когда еще мною отмеченная — когда еще свежо было предание. Тут и «Встреча на Эльбе», и дыхание весны (оказавшееся отравленным), и флаги, развевавшиеся на майском ветру в Нюрнберге, «обагвренне крлою знамьена». По прошествии стольких лет мне уже слышится: «Обагренные Карлом знамена», хотя надо бы наоборот: подмена незнакомого знакомым присуща детскому восприятию. Помните? «Радиокомпозиция по драме Гюго „Рыбий глаз“». Но ведь сказано: то был семилетний мудрец. В одном он ошибся, сладкий мой херувим, златоволосый божок моего детства: человек в широкополой шляпе, с искристым взглядом, этот персонифицированный рабочий класс всего Западного полушария был Говард Фаст.
— А я-то думал, что все эти люди, взявшиеся за руки, суть аллегорические фигуры. Фонтан на ВДНХ, из которого забил Поль Робсон.
— Невежественный человек! Это исторический хоровод… — Опускаю подробный пересказ книги «Пиксхилл, США», продолжавшийся, пока в горле не пересохло. — Ну, выпивахом. За победу еврейского оружия.
— Жора, эти люди, этот тип в шляпе, они на самом деле верят… ык…
— Что до него, то маловероятно. Через неделю я это узнаю из первых рук и отпишу тебе.
— Т-то есть?
— Я же говорил, что его роман «И увидит свет» в моем переводе… пфуй… «И увидит свет рукотворную страну, текущую молоком и медом…» Он давно уже превратился из коммуниста в сиониста… пфуй… Я с ним встречаюсь.