Когда тот расстрелял всю обойму, Муня стремглав бросается на него. Человечек, высвободившись из постромков, пускается наутек (предоставив всей ведомой им цепочке сбиваться в кучу, валиться, барахтаться, а под конец напряженно оцепенеть в ожидании дальнейшей своей участи). Тщетно пытался он на бегу перезарядить пистолет, Муня в несколько прыжков настиг его и обезоружил. Их силы были слишком неравны, сопротивление было бесполезным. От удара рукояткой у того по лицу побежала алая струйка.
«У меня приказ», — проговорил он, рукой заслонившись от нового удара.
«Приказ — революцию предать?» — так вот что это был за акцент, теоретически Муня с таким же мог говорить — неясно, почему в иностранных языках у него появлялся немецкий акцент.
— Приказ — революцию предать? — повторил Муня по-русски.
Агент ГПУ перешел на русский без тени удивления, словно русская речь звучала здесь повсеместно (может быть, в Мадриде так и было, но не на Сарагосском фронте и не в Каталонии):
— Приказ конвоировать с минимальными затратами большие партии задержанных. Пойдя таким путем, сотни бойцов-конвоиров мы сбережем для фронта. Я изобрел этот метод. Овладев моим методом, один конвоир будет справляться там, где сегодня их нужны сотни. Один человек сможет сопровождать на марше практически неограниченное число арестованных.
Муня сдерживал клокотавшую в нем ярость — ему хотелось знать все.
— Это очень легко: внезапно хлороформировать и наложить щелочной компресс с примесью наждака. При налаженной процедуре два санитара успевают смело усыпить и перебинтовать за час до тридцати человек. Я знаю точно, что вы чувствовали, придя в сознание. Характерное недомогание после наркоза. Вы обнаружили, что глаза забинтованы. Под повязкой жжение. Вас охватила паника. И тут вам подтверждают, что вы действительно ослепли. В таком состоянии вы сделаете все, что вам скажут, скажут встать и идти — встанете и пойдете, скажут остановиться — остановитесь. Главное, что вы один. Вас десять, сто, тысяча — все равно вы один. Годы вынашивал я эту идею, доказывал, убеждал. В порядке эксперимента — сказали мне. Сейчас на фронте идет дезинтеграция отрядов ПОУМ…
Историческая справка. ПОУМ (Partido Obrero Unificado Marxista) — расшифровывается как Объединенная партия рабочих-марксистов — сравнительно немногочисленная леворадикальная партия, находившаяся в левой оппозиции к советским коммунистам и к правительству Кабальеро. Вместе с ФАИ (Федерация анархистов Иберии) и «большевиками-ленинцами» (троцкистами) активно участвовала в боевых действиях на стороне республики, формировала собственные рабочие отряды, которые составили «дивизию ПОУМ» — поздней 29-я дивизия. Свой главный политический капитал ПОУМ приобрела в июльские дни 1936 года, эстетически идеально вписавшись в общую картину происходящего; не зря кто-то заметил, что если б Делакруа посвятил свое известное полотно уличным боям в Барселоне, то у его Свободы было бы лицо Андреаса Нина. В споре с коммунистами ПОУМ отстаивала чистоту марксистского учения: курс на мировую революцию — в целом, в частности же сохранение и укрепление институтов диктатуры пролетариата, прежде всего рабочего ополчения, вместо которого правительство провозгласило создание регулярной Народной армии. Когда год спустя, в мае 1937 года, в Барселоне вспыхнул анархистский мятеж, подавленный спешно переброшенными из Валенсии отрядами штурмовых гвардейцев, ПОУМ в числе других близких к 4-му Интернационалу группировок была объявлена вне закона. Начались повальные аресты — сперва в тылу, потом на фронте. Сам Нин был арестован по обвинению в сговоре с генералом Франко и, кажется, расстрелян — как фашистский шпион. Та же участь постигла многих иностранцев, не только членов партии, но и просто воевавших в составе 29-й дивизии — как они объясняли, «во имя всеобщей порядочности». Некоторым все же посчастливилось бежать, и среди них Эрику Блейру, который в памяти человечества останется под именем Джорджа Оруэлла.
«…Целую дивизию предстоит арестовать прямо на линии огня. Кто это будет делать? Я! Я один, с двумя санитарами. Мой метод позволяет это. Не понимаю, почему я потерпел неудачу, я все рассчитал».
Он покорно лежал на спине. Рядом на коленях стоял Муня, касаясь ладонью его груди. Кончив, тот закрыл глаза и отвернулся. Муня тоже отвернулся.
Грянул выстрел, тело дернулось, обшлаг рукава и кисть облило — если, как Муня, не смотреть, то вроде бы горячим супом. Пистолет он сунул в карман — достался бесплатно (в свое время в Барселоне один знакомый анархист предлагал ему такой же, но стоил он баснословных денег — на них можно было купить, наверное, сто «эстрелл»).
Вытерев руку о брюки сзади — о поясницу, — Муня перевел взгляд на толпу: повставали, даже построились, держа по-прежнему свой полукилометровый поводок (если все вместе, то «держа», если каждый порознь, то «держась»), и мучаются небось вопросом, болезные: что же снаружи?
Это его слова: нет большего счастья, чем нести свободу рабам. Как никогда он близок к вожделенному мигу — к тому, чтобы прошептать: остановись, мгновенье, ты — прекрасно! Сейчас он сорвет бинты с одного, с другого. Окрестные холмы огласятся ликующими возгласами. Прозрев сами, люди несут радостную весть тем, кто о ней еще не знает: «Эй, Хаиме (Мануэль, Рамон, Педро)! Что ты стоишь как чурбан — долой повязку с глаз! Это неправда, мы не слепые!» Они сдирали с себя бинты, жмурились, вопили не своими голосами… Но что, какие слова? «Да здравствует зрение»? Может быть, «Слава Муне»?
В этом взрыве чувств Мунина персона затеряется, он сделается одним из них — слепыми они его не видели и, прозревши, не узнают. Стой. Снова зачехленных глаз уже не будет.
Подумай прежде.
Вот они — пока еще такие, какие они есть. Потом вспять не повернешь. А ведь их надо вывести отсюда. Да, это бесспорно. Сперва их надо вывести отсюда.
Он набрасывает на плечи ремень — а кажется уже, что взвалил на спину всех — всех-всех, сколько б их ни было здесь, этих несчастных рабов, которых предстояло ему повести за собой.
(…Ich unglückseliger Atlas
…die ganze Welt der Schmerzen muss ich tragen…
ich trage Unerträgliches…
[49])
Груз тяжкий, спору нет, но и Атлантом осознавать себя — чувство ни с чем не сравнимое.
Прежде чем тронуться, Муня замечает что-то под ногами: будильник… Он поднял его. Повертел, поколебался — и повесил себе на шею.
ВРУНЬЯ
I
Шестой класс, с одной стороны, еще мальчиковый, с другой — уже девичий, только в седьмом начинают дичиться друг друга наравне. Поведение тех и других пронизано трепетом отвращения и трепетом жгучего любопытства, хотя каждый каждого знает как облупленного.
Прихожанки в школьный сортир под литерой Ж являют собою мех с молодым вином. Входящие в сортир на М свою каплю неразбавленного спирта умещают в рюмочке. Общего застолья получиться не может. Не жди его и во взрослой жизни, каковая, согласно психоаналитику, сводится к решению «детского вопроса», загнанного под ногти подсознанию. Поэтому утешительные разговоры о том, что «жизнь заставит», «жизнь научит», есть лжепророчество на девяносто процентов.
Тринадцатилетний, я сделался пажом старшеклассницы. Любовь, по общему мнению, обладает зрением Фемиды. По-моему же — она обостряет зрение. Я видел все и все понимал. Любовь зла, но не слепа. Она не ставит отметок по поведению — даже по рисованию. Впрочем, по рисованию у нас был высший балл: красивей в трехмерном мире я не встречал никого. На экране? Но не в роли «бабенки», по-французски — «бабетты», с одноименным начесом, который тогда входил в моду. Русая коса — русская краса, звездный взгляд. Такова Лара Комаровская. «В простом мушкетерском плаще» — коричневом платье с черным фартуком, как если б рождена была из парты, — она только выигрывала в моих глазах, что курьезным образом ставило меня вровень с каким-нибудь московским адвокатом, членом гильдии любителей «незрелых плодов».