В ответ на это относительно статичное и консервативное представление зарождаются два новых направления антропологических изысканий. Первое некоторым образом продолжает леви-стросссовскую традицию изучения человеческого духа: это когнитивная антропология, изучающая способы производства и трансляции культурных представлений. Работы Дана Спербера по эпистемологии представлений, Паскаля Буайе по религии отмечены желанием создать истинную «науку о Человеке», что предполагает не только сближение антропологии и когнитивной психологии, но и, в конечном итоге, возвращение «гуманитарных» наук в лоно наук «естественных». Это направление находит отклик среди нового поколения антропологов, несмотря на определенный скептицизм, связанный с его позитивистской направленностью.
Другое направление, вызывающее большой интерес у молодого поколения антропологов, неотделимо от осознанной необходимости изучать острые проблемы современности. Отсюда множащиеся исследования влияния глобализации, экологических аспектов жизни общества, проблем идентичности, насилия и постколониализма, новых структур власти, возникающих на постнациональном уровне. Этот список можно было бы продолжить: достаточно предположить, что новые поля деятельности немедленно влекут за собой размышления по поводу места антрополога в обществе, противоречия между его гражданской позицией и необходимостью сохранять дистанцию в отношении тех процессов, которые он изучает. Эти дебаты эпистемологического свойства требуют также открытости к другим дисциплинарным подходам, как и поиска международного диалога с западными и не только западными антропологами, которые имеют дело с теми же объектами и задаются теми же вопросами.
Как мы видим, антропология во Франции за время своего существования пережила серьезную эволюцию. Тем не менее она по-прежнему занимает несколько маргинальное положение в академическом мире. Однако благодаря тому, что антропологи имеют возможность большую часть своей энергии тратить собственно на исследования, это небольшое в численном отношении сообщество производит внушительное количество высококачественных научных трудов. К тому же существующий в обществе образ антрополога, пусть даже он все меньше и меньше соотносится с его реальной работой, по-прежнему обеспечивает широкое распространение результатов этих трудов. Сегодня антропология находится на перепутье, но можно предвидеть, что существующая динамика позволит ей уверенно развивать новые направления.
ЛИТЕРАТУРА
Balandier 1962 — Balandier G. Afrique ambiguë. P., 1962.
Balandier 1963 — Balandier G. Sociologie actuelle de l’Afrique noire. P., 1963.
Condominas 1974 — Condominas G. Nous avons mangé la forêt. P., 1974.
Jaulin 1972 — Jaulin R. La paix blanche. P., 1972.
Leiris 1934 — Leiris M. L’Afrique fantôme. P., 1934.
Levi-Strauss 1955 — Lévi-Strauss C. Tristes Tropiques. Plon, 1955.
Пер. с франц. Е. И. Филипповой
Сергей Соколовский
Сергей Валерьевич Соколовский — ведущий научный сотрудник Института этнологии и антропологии РАН, главный редактор журнала «Этнографическое обозрение». Среди текущих научных интересов: антропологический дискурс, право и коренные народы; история и теория антропологии. Автор ряда книг: Образы Других в российских науке, политике и праве (М., 2001); Перспективы развития концепции этнонациональной политики в Российской Федерации (М., 2006) и др.
Прошлое в настоящем российской антропологии
Отечественное науковедение и историография социальных наук полны трюизмов. Избежать их при обращении к рассмотрению проблематики этих обширных исследовательских областей практически невозможно: они так прочно пристали к пестуемым в этих дисциплинах формам жизни и нарративам, что слились с ними и стали восприниматься как существенная, если не центральная характеристика цехового языка, как сердцевина профессионального жаргона, абсурдного для постороннего наблюдателя, но ставшего неприметным для своих. Я и не стану их избегать, о чем читатель, видимо, уже догадался, прочитав заглавие этого опуса.
Один из трюизмов, сопровождающих почти каждое введение в историю отечественной «антропологии» (ранее именовавшейся этнологией, а еще раньше — этнографией, а век назад — народоведением), — это заявление, что она уникальна, самобытна и, стало быть, отличается от всех аналогичных и родственных, но по-разному именуемых научных дисциплин зарубежья, в частности — от британской социальной антропологии, американской культурной (иногда весьма неуклюже именуемой у нас «культуральной») антропологии, французских этнологии и антропологии и немецких Volks- и Völkerkunde, сегодня все чаще под влиянием англоязычной традиции обозначаемых термином «социокультурная антропология».
Заявление о своеобразии отечественной антропологии кажется справедливым и очевидным — и одновременно банальным и легковесным. Благодушно настроенных читателей можно, видимо, без труда убедить в наличии каких-то (с точки зрения историографов — весьма существенных) отличий современной немецкой или, скажем, скандинавской традиции социально-антропологических исследований от традиции британской, но при этом вряд ли удастся игнорировать мощное влияние последней на развитие обеих этих традиций и их современное состояние. Однако в истории как скандинавской, так и тем более немецкой национальной школы были периоды практически полной независимости и вполне самостоятельного развития. Также можно рассуждать и о российской антропологии: в ее истории были периоды, когда практически вся проблематика и решаемые российскими учеными задачи диктовались почти исключительно внутренним контекстом (и, стало быть, фазы относительно автономного развития), но были и времена массовых заимствований и попыток адаптации заемных теорий или импортированных понятий к местному контексту.
Легковесность трюизма о самобытности и неповторимости российской антропологии выражается и в том, что этот тезис должен доказываться на фоне широкого сравнения с другими национальными традициями — предприятие, масштаб которого, по всей видимости, столь велик, что пока еще никто из отечественных антропологов не нашел ни сил, ни времени его выполнить; простые констатации отличий и отдельные замечания и сравнения — не в счет. Стоит также напомнить, что не всякое отличие и своеобразие безусловно позитивно, как это обычно подразумевается в такого рода утверждениях, — значительная часть наших «отличий» отражает общее отставание дисциплины от развития исследований по соответствующей проблематике в ведущих антропологических научных сообществах и от мировой антропологии в целом. Уникальность же «мозаики» заимствованных теоретических позиций и подходов также вроде бы не должна относиться к тому своеобразию, которым стоит кичиться.
Не пытаясь навязать читателю собственное видение, которое при всех обстоятельствах все же останется частным и субъективным (попытки написать «объективную историю» дисциплины или придерживаться описания «фактического положения дел» сегодня выглядят наивно и перестают восприниматься всерьез даже отечественными «позитивистами»), все же рискну предложить весьма приблизительную периодизацию истории развития российской антропологии/этнографии/этнологии. Историю дисциплины и ее взаимоотношений с обществом интереснее рассматривать не как самостоятельный и самодовлеющий «объект» или «пласт» ушедшего в небытие времени, но с позиций преемственности подходов и методов, сохраняющихся нарративов и топосов мышления — словом, под углом «истории в современности». Такая точка зрения на историю дисциплины мотивирована прежде всего практическими потребностями, в частности задачами совершенствования используемой сегодня методологии, в то время как более распространенный вариант «истории свершений» уместен в рамках патриотического или националистического дискурса, но представляет собой скорее часть идеологии, чем собственно методологии или истории науки. Его жанры — панегирик и агиография — хотя и производят рассчитанный эффект, но, нужно признать, настолько приукрашивают реальность, что становятся практически бесполезными в деле понимания особенностей развития дисциплины. Анализ сохраняющихся стереотипов, остатков прежних концептуализаций и подходов принуждает практически полностью игнорировать те длительные и важные для становления дисциплины периоды, которые действительно стали «историей», т. е. влияние которых на стиль мышления современного отечественного этнографа/антрополога стало минимальным. С этой точки зрения, вряд ли целесообразно рассматривать весь период институционализации дисциплины, условно стартовавший в России в первой трети XVIII в. вместе с Великой Северной экспедицией 1733–1743 гг., т. е. во время, когда отечественное народоведение (или этнография) развивалось под сильным влиянием немецкой традиции, несмотря на то что сложившийся в итоге стиль этнографических исследований использовался затем практически вплоть до первого десятилетия XX в., когда уже были созданы профессиональные союзы, издания, музеи и кафедры. Вплоть до начала 1930-х годов российская/советская этнография, сохраняя живые связи с ведущими антропологическими школами Европы и Америки, развивалась в русле общих идей, доминирующих в начинавшей складываться уже тогда мировой антропологической мысли. Последовавшая затем (во многом — в результате насаждения догматического марксизма) самоизоляция создала тот разрыв, при котором развитие отечественной традиции на Западе стало интересовать лишь советологов, специалистов по региону, читавших работы советских этнографов уже только ради материала, а не в поисках оригинальных концепций. Многие элементы теории и методологии, продолжающие влиять на практику сегодняшних этнографических исследований, сложились главным образом в течение двух не равных по длительности периодов в развитии отечественной этнографии: «героического» 1910–1950-х годов и «схоластического» 1950–1980-х годов. Современный «кризисный» (он же — «критический» в обоих смыслах слова) этап, стартовавший в конце 1980-х — начале 1990-х годов, унаследовал многие подходы, сложившиеся именно в эти два предшествовавших ему периода. Это и есть то наследие, которое выше было названо «прошлым в настоящем». Без его характеристики сложно понять, с какого рода «своеобразием» мы сталкиваемся сегодня.