— Нет. Ну, идем же!
Они пошли, но Сережка еще долго оборачивался на доску.
Вечером ему торжественно вручили красную книжку. В общежитие пришел фотограф с магнием фотографировать ударников. Когда очередь дошла до Сережки, все ожидали, что он выкинет какую-нибудь штуку. Он действительно подмигнул ребятам и, вихляясь, сел в кресло, но тотчас же и растерялся. «Эта карточка на доске будет висеть! — вспомнил он и даже вспотел. — Это уж не шутки!» Таким он и получился на фотографии — растерянно-испуганным, с петушиным хохолком на лбу.
— Как фамилия? — спросил равнодушно фотограф.
— Сергей Иванович Очеретин, — чужим голосом ответил Сережка. Он был явно не в своей колее. Старая, скоморошья линия поведения была уже невозможна для С. И. Очеретина, новая линия не находилась.
Несколько дней он бродил как неприкаянный, потом пришел к Светличному.
— Я сегодня сто двадцать процентов дал, — сказал он угрюмо. И посмотрел на комсорга.
— Хорошо! Молодец! — обрадованно ответил тот.
— Да, — помялся Сережка. — А теперь что?.. — спросил он.
— Теперь? — засмеялся Светличный. — Теперь — полтораста давай.
— Хорошо. Дам полтораста.
Он потоптался на месте, потом вздохнул.
— А имею я право Митю Закорко вызвать? — вдруг спросил он.
— Отчего же? Только он две нормы дает.
— Хорошо. Две дам.
Он опять потоптался, потом, не глядя на Светличного, сказал:
— А выпивать я теперь, значит, не имею права... поскольку ударник?
— Нет, отчего же! Если в меру — можно.
— А за это не вычеркнут?
— Если в меру — нет, — засмеялся комсорг.
— Ну-ну! — пробурчал Сережка и вдруг радостно, ото всей души расхохотался. — Чудно-о! Если в наш район про меня написать, не поверят, ну, ей-богу, не поверят! — Он хотел подмигнуть, как бывало, но это у него теперь не получилось. — Ну, до свидания пока! — солидно сказал он и вышел.
Светличный ласково посмотрел ему вслед.
— Ишь ты! — усмехнулся он и покрутил головой.
Весь этот день он был в празднично-радостном настроении. Вспоминал Сережку. Как он, хмыкая носом и топчась, выспрашивал себе новую цель: а теперь что? «Это в нем человек проснулся! И какой человек! Гордый, с чувством собственной силы и достоинства».
«Но это не я в нем разбудил! — честно признавался себе Светличный. — Я его и не приметил. Это шахта разбудила, труд. Как же мне теперь разбудить огонек в Викторе Абросимове, в Мальченко, в Васильчикове? Нет, плохо я работаю, плохо. Надо мне серьезно взяться за них».
И он «брался» за отстающих, стыдил, ставил Сережку в пример, «накачивал». Он и сам еще был молод и неопытен, он думал, что стоит «накачать» человека, — и он полетит, как воздушный шар. Сложная наука воспитания человеческого характера была еще неведома ему; он просто и не умел разбираться в душевных тонкостях и настроениях ребят.
Он злился, кричал на них, срамил на собраниях, — помочь им он еще и сам не умел. Особенно Виктору.
А Виктору надо было помочь. С ним было совсем плохо.
11
Однажды утром Виктора разбудило какое-то странное дребезжание — нет, жужжание — оконных стекол. Он проснулся, вскочил, прислушался. Стекла жужжали. Казалось, тысячи звонких пчел бились в окна, требуя, чтобы их впустили...
— А-а! — с тоской догадался' Виктор. — Зовет уже! — И вдруг почувствовал, что сегодня он никак не сможет заставить себя встать и пойти на шахту. Да и не хочет!
Он опустил голову на подушку — подушка была добрая, родная, — но глаз не закрыл. Перед его койкой по-прежнему висел плакат: «Шахтер, дай добычь!» Как всегда, слова сразу же бросались на Виктора, едва только он неосторожно повел головой. Сейчас эти слова были неприятны ему. Особенно второе, требовательное: дай!
— А я не хочу! — сказал Виктор и, натянув одеяло на уши, шумно повернулся на левый бок.
Стекла продолжали дрожать и тренькать. Это только спросонья могло показаться парню, что они жужжат. Они просто звенели, сотрясаемые необыкновенным хором гудков, никогда еще не бывшим таким согласным и дружным, как в это утро. Обычно гудки возникали поодиночке, отставая друг от друга на пять, десять, даже пятнадцать минут. А сегодня они взревели все вдруг, разом, словно сговорились растормошить Виктора.
Он спрятал голову в подушку. Не хочу! Не хочу вставать!
Но над ним уже наклонялся Андрей.
— Эй, вставай, вставай, Витя. Вставай, братику! Пора! — говорил он, бережно, но настойчиво расталкивая товарища, казавшегося ему спящим. — Вставай! Слышишь — гудки...
Виктору пришлось приподняться.
— Что это они сегодня взбесились? — недовольно пробурчал он, еще не решив, что делать — притвориться ли больным, или сказать прямо и дерзко: не желаю больше! — У. черт, как воют! — поежился он и не встал.
— Та я думаю, что то просто к празднику часы везде поставили по радио, — вот гудки и заревели разом, — объяснил Андрей. — А ты вставай, вставай. Витя! — умоляюще прибавил он. — Ну, что же ты, ей-богу! Ну, нельзя ж!
«Да, да, завтра праздник, седьмое ноября, — вспомнил Виктор. — Как же я не подумал об этом? Придется, значит, вставать. Ничего не поделаешь».
Он нехотя отбросил одеяло и стал одеваться. Андрей торопил его:
— Быстрей, Витя, быстрей!
Виктор вяло подчинялся. Своей воли у него уже не было. Послушно потащился за товарищем в умывалку, в сушилку, в столовую...
Из столовой, как всегда, вышли гурьбой, во главе со Светличным, и гурьбой же пошли к шахте. Когда-то, в первые дни, Виктору нравилось и наблюдать и самому участвовать в этом торжественном утреннем шествии на работу. В этот ранний час никого, кроме шахтеров, нет на улицах поселка, как на поле боя нет никого, кроме воинов. Зато шахтеры — везде. Со всех сторон сходятся они к шахте. Гуськом, по бесчисленным тропинкам идут они через степь; спускаются с холмов, переходят балки, где в одиночку, где группками, кто — торопливым шагом, кто — даже бегом; но все это по-утреннему молча, даже как-то сурово, торжественно; громких голосов нет, разговоров и смеха не слышно, только изредка раздаются возгласы приветствий — как перекличка часовых в тумане... Чем ближе к поселку, тем все больше густеют шахтерские цепи; в светло-розовой дымке утра обушки кажутся Виктору боевыми секирами, огни лампочек — факелами, не раздутыми до поры... Что-то грозно-воинственное есть в этом движении черных людских толп через степь, может быть оттого, что все движутся в одном направлении, словно связанные общим тайным согласием, единой волей и одной целью. Здесь, как в армии, нет случайных, посторонних людей: есть незнакомые, но нет чужих; все люди разные, но все шахтеры. Через час все это дружное войско будет уже рубиться под землей.
А пока оно властно захватывает улицы поселка. На всех перекрестках присоединяются к нему новые отряды вооруженных людей; из всех переулков, дворов и палисадников выходят и вливаются в молчаливый поток вооруженные люди, и у всех у них общее оружие — топор или обушок, и единая воинская форма — черный шахтерский «бархат».
Об одном только горевал тогда Виктор, что и сам он и его товарищи еще не выглядят настоящими шахтерами. Всякий сразу заметит это, только глянув на их новенькие, чистенькие спецовки, на их робкий, цыплячий вид...
Сейчас горевать было не о чем. Уже никто не отличил бы наших ребят от заправских шахтеров. Они чувствовали себя на руднике как дома. Они смело шагали по улице. Их спецовки давно уж не были ни новенькими, ни чистенькими, они повидали виды, от них крепко пахло углем и шахтой, как от шинели бывалого солдата пахнет порохом и окопом... Единственное, что выделяло ребят в общем молчаливом потоке, — это звонкая резвость их голосов.
Они шли по улице, весело болтая на ходу.
— А я умою сегодня Митю Закорко! — хвастался Сережка Очеретин. — Я его перекрою, вот плюньте мне в глаза, если совру...
— Да, это хорошо б, кабы удалось встретить праздник каким-нибудь рекордом! — отозвался Светличный.