На рельсах в поле стоял товарный поезд, изувеченный, обугленный. Был он недавно спален белыми, и от него еще несло гарью. В сумраке вагоны походили на туши, обглоданные до ребер степными хищниками. Паровоз, подогнув колени, уклюнулся в насыпь, труба висела на железной жиле и легонько покачивалась под ветром. Глиняные скаты насыпи сплошь заслежены людской и конской поступью, но вокруг, куда ни кинь глазом, ни души.
Фроська приглядела вагон поцелее, заползла в него, уложила под себя кожаную тужурку и немедля погрузилась в забытье. Накрапывал шалый, проносный дождик, поскрипывал деревянный щиток в соседнем, приплюснутом к шпалам вагоне.
Шум — не то отдирали где-то доску, не то ворошили горелым железом — пробудил Фроську. Она вскинула голову, привычно ухватилась за пояс, но вслед вспомнила, что в переполохе скорострел свой утеряла, и от досады на себя больно прикусила нижнюю губу.
Шум заглох, так что нельзя было понять — то ли наяву было, то ли во сне почудилось. Степь щедро веяла в дыры вагона полынным духом. Над решетником горелой крыши плескались во влажной теми синие звезды.
Вдруг у самого вагона под чьей-то тугой подошвой зашуршал песок.
— Эг-гой! — крикнула, устрашая непрошеного гостя, Фроська: ведь это только ей известно, что оружие-то свое она посеяла.
Окрик пошевелил мрак и увяз в тягучей, как смола, тишине. Где-то далеко-далеко хлопнул выстрел.
Поднявшись на ноги, Фроська припала к дыре в простенке.
Темная ширь степи чувствовалась безглазо на десятки верст. И снова ни звука кругом, ни шороха! Тревога охватила Фроську. Изогнув спину, она подалась назад и бесшумно, похожая на большую кошку, сползла к насыпи. С противоположной стороны заскрипела доска, кто-то проворно поднялся к дыре.
— Эй, живая душа!
От этого мирного, узывчивого голоса на сердце у Фроськи отлегло, и почему-то замерещились давние образы: ткацкая, угретая июльским зноем; голая, в золотистом пушку, грудь соседа по станку, Петруши Ознайко; его голос, такой же вот мягко рокочущий, ласковый.
Не получив ответа, человек махнул в вагон, и оттого, как легко это далось ему, Фроська вновь насторожилась.
— Эй, гостенек! — окликнула она, попнувшись к двери. — Тужурку-то не замай: моя!
Тот же приятный, не раз, казалось, слышанный голос обогрел ее, как летний вьюн-ветерок:
— Мне твоего не надо!
— То-то, — более миролюбиво продолжала она. — А ты… Кто такой?
— А кто бы ни был, слабый пол не обижаю… Лезь обратно!
Человек неторопливо укладывался на полу.
— Оружие есть? — спросила, помолчав, Фроська, все еще оставаясь у насыпи.
— Есть.
— Клади в угол.
— Тце, тце! Да ты, я вижу, дошлая…
И, лежа, потянулся на локтях к двери:
— Ну-ка!
Фроська не шелохнулась, от широкого лица ее, как от земли, нагретой за день, веяло теплом, поблескивали белокипенные зубы.
— Вон ты краля какая, — похвалил он. — Ладно же, залезай…
Фроська подтянулась, перемахнула через порог. Он придержал ее. Она откинула его руку и поползла в угол. Оттуда, со свистом прихлебывая воздух, произнесла сурово:
— Здрасте пожалуйста! Звала я тебя?
Некоторое время молча косили в темноте глаза друг на друга: она — настороженная, чуть-чуть, по-птичьи склонившись вперед; он — заломив руки за голову, спокойный, уверенный в себе.
Темнота была тут беспросветная, и от темноты этой, густой, пахучей, Фроська плотно закрыла глаза.
И опять всплыли видения, путая прошлое с недавним, ткацкую — с госпитальной палаткой, счастливый любовный лепет Петруши Ознайко — с горячим бредом раненого красноармейца: «Фрося, Фросенька, сестрица…»
— Полынный-то дух, как хлодоформ, — проговорила она, следуя за своими мыслями, и облизнула губы.
— Хлороформ! — поправил он. — А ты, видно, из сестричек?..
— Кто, я? — хмыкнула она в нос. — Я… на все руки!
И по-иному, насупившись, спросила:
— Лиски-то в чьих руках?
— А тебе как бы хотелось?
Она подалась к нему ближе, заглянула в лицо ему и только теперь заметила темную повязку — от уха через всю гладко выбритую голову.
— Ой, раненый ты?
— Пустяки, пустяки, сестрица… Царапина!
Сказал и осторожно положил руку на ее колено.
— Раненых нынче много… — заспешила вдруг Фроська, стараясь не замечать его руки. — Вроде как горох в урожай… Убитых — один, два, а раненых — хоть отбавляй… В германскую войну крошили насмерть!..
— О, тогда не баловались, — согласился он.
Глядел вверх, на звезды, а рука ласковым зверьком возилась на упругом колене, поглаживала.
— По началу я шибко до недужных охотилась, — отстранив его руку, проговорила Фроська. — А теперь вот стрелком больше норовлю… Уж больно тяжко с ними, увечными, лазаретными!.. А ты кто такой есть? — как бы спохватившись, спросила она.
— Не видишь? Двуногий… как все!
— В разведке был, что ли? — не унималась она. — Из какой части?..
— Ишь ты, любопытная какая! — Голос его посуровел. — Да разве ж полагается свои части открывать?!.
Он помолчал, как бы прикидывая про себя, можно ли довериться ей.
— Из кадрового пополнения я, сестрица! В комбатах состою, да вот не повезло нынче нам: в клещи угодили…
— И сыпь, значит, кто куда? Так, что ли?.. — закончила она за него хмуро. — Эх вы… вояки!..
— С кем грех да беда не случается! — вымолвил он со вздохом. — И храбрость иной раз перед силою отступает… Ты вот тоже небось того… Где часть-то твоя находилась?..
— Где бы ни находилась, там теперь ее нету! — отмахнулась она и вдруг, насторожившись, затаила дыхание.
— Ты что?
— Почудилось мне…
— Почудилось! — кинул он насмешливо. — Видать, не из храбрых птичка… Эх, ты! А еще в штанах…
— Дык что? — воскликнула она хмуро, задетая его замечанием. — Небось под огнем раком не пойду!
— Ой ли? Ну, а если… к врагу в лапы угодишь… Тогда что?!.
— Так я и далась ему!
— Как так не дашься?.. Схватит тебя этак вот, под микитки да наземь!
— Не балуй!
— Из ваты, что ли?.. — Он перехватил ее за плечи. — Давно воюешь, красавица? Небось опостылело?!.
— Всяко бывает… — талым голосом отозвалась она. — Иной раз ничего, а иной и впрямь тоскливо станет… Особливо когда от своих отобьешься, вроде теперешнего… С людьми-то черт нипочем, а одной — худо: об себе вспоминаешь…
— Экое горе, — усмехнулся он. — О себе тоже забывать на след… Забыл цыган, что конь еды просит, да и уморил скотину… Авось и ты не каменная!.. Вон у тебя на губах-то… огонь!.. Дай-ка приложусь!
— Богородица я?..
Заулыбалась Фроська, мысленно озирая себя, а он привалился к ней, облапил, потянул к себе.
— Богородица в штанах… — бубнил, как в хмелю. — Святая с Лысой горы…
— Пусти, черт! — вскрикнула она, вскочила на колени, с силою толкнула его в грудь.
— Полегче! — выронил он хрипло.
Лежал молча, безразлично оцепенелый. А за дверью немо, в блаженном упоении, ночь прожевывала свою медовую кашу, и вверху сине и сыто щурились звезды.
Чуть погодя, оживая, спросил он:
— Слушай, пожрать у тебя нечего?
— Кабы было…
— Жалко! С полудня не ел…
— А ты не думай про еду-то, — посоветовала она участливо.
— Рад стараться! — рассмеялся он.
И опять его голос стал простым, понятным, когда-то слышанным. Потянулся грудью — хрустнули добротно кости.
— Эх, сестрица!..
Тихонько взял ее за руку. Рука у нее шершавая, объемистая, неповоротливая.
— Сидели б мы с тобой по домам, в уюте… На столе-то — чик-брик — самоваришко, закусочка… Тишь, да гладь, да божья благодать вокруг…
— Какая уж гладь-благодать! — резко тряхнула она головою. — Вон чего округ-то деется… Гром и молния!
— А шут с нею и с молнией! — вскинул он голос — Глаза закрой, уши приткни!
— Ого! Тут он и долбанет тебя, Деника-то, со своими заморскими дружками!.. Нет уж, не до покоя нам, раз они, проклятые, внове норовят народ зауздать…
— М-да-а, — протянул он раздумчиво и добавил, то ли спрашивая, то ли утверждая: — А ведь, пожалуй, того… зауздают-таки…