Толпа молчала. Урядник стоял, шумно дыша, и был нем.
— На отдых, ребята! — скомандовал Андрей. — Костры!..
Люди шумно завозились. Выскочила дворянская фуражка.
— Братушки! Ужли мы всю ночь дрогнуть будем, а у господина топографа — пять четвертей… Сам видел!..
— Верно!.. — оживились люди. — Пускай угостят для праздничка…
Топограф, бледный, умоляюще глядел на урядника. Тот молча жевал бороду.
— Товарищи!.. — вмешался Хохряков. — Негожее задумали… К чему нам пьянка?!..
— Как так к чему?.. — влип в него безусый пермяк. — С устали!..
— Правильно!.. — заволновались люди. — Да кому неохота, пускай не пьет…
— Верно, чего там!..
Урядник сощурил один глаз, другим подмигнул топографу, влез на таратайку, вырвал из кузова четвертную, закричал:
— Видите? Каждому — по полстакашка… Идет?..
— Просим, обязательно… — толкнулись к нему кучей.
— Не спеши… — Урядник протянул к Хохрякову руку. — Это — кто такой есть?.. Смутьян!.. Бунтарь!.. Царепродавец!..
Вокруг смолкли, набычившись в сторону Хохрякова.
— Царепродавец и есть… — негромко, но так, что все слышали, обронила дворянская фуражка.
— Братцы!.. — завопил Андрей. — Не слухайте кровопийца…
Но урядник взболтнул четвертную и снова поднял голос:
— Вот она, вот… Огонь — не водка!.. Подходи, кто первый? Давай чашки!..
— Ребята!.. — загородил людям дорогу Хохряков. — Ужли примете… Из поганых-то рук?..
— Ха! — взвизгнула дворянская фуражка. — Да с дурной собаки хоть шерсти клок!..
— Хы-хы, хо-хо… — грохнули все враз. — Айда за чашками!..
И уже тянулся к уряднику с чашкой в руке один, чернобородый, кряжистый, плечи — в сажень.
— Сыпь, ваш-благородь!..
— Стой, обожди!.. — Урядник достал еще четвертную и злобно ощерился. — Слушай, эй, там!..
Затихли.
— Каждому на рыло полной чашкой… Поняли?..
— Благодарствуем…
— Чашки будет мало, еще надбавим… Мы тоже в положение входим…
— Спасибо, чего там… Давай!..
— Нет, постой… Не все еще…
Урядник швырнул глазами в Хохрякова, потом в Андрея.
— Вяжи их!.. — внезапно закричал он визгливо, протяжно. — Вяжи царепродавцев!..
Молча повернули головы в сторону Хохрякова. Тот чуть-чуть склонился вперед, как бы приготовившись защищаться. Глаза его горели.
Урядник сорвался с двуколки, подбежал к нему, но встретив угрожающий локоть, отшатнулся.
— Не лезь, сволочь!.. — зыкнул Хохряков.
И — к народу:
— Пошто стали? Вяжите, коли так… Сколько лет сидел, еще посижу!..
Но никто с места не трогался. Вдруг с двуколки завопил топограф:
— Не смей, язви тебя!..
Но было уже поздно: человек в дворянской фуражке отпрянул в сторону, высоко подняв над головой бутыль.
— Наша, ребята!..
Началось пиршество. Топограф с урядником молча лежали под двуколкой, укрывшись шубами. Трещали костры. Гремели песни. Быстро, по-северному, темнела, стынула тайга.
А наутро не досчитались двоих. Ночью, под шумиху, Хохряков и Андрей скрылись.
Шли они назад, к поселку, в непроглядной тьме, ощупью, то и дело спотыкались о пни, и один говорил другому:
— Ничего, браток… Нам только бы до рассвета пробиться!..
1917
ПОСЛЕДНИЕ ДНИ ЕГО ПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВА
1
Его превосходительство, почтенных лет камергер двора и кавалер Анны 1-й степени, только что принял ванну и лежал в постели. Из-за тяжелых портьер просунулась седая голова Петра.
— Ваше превосходительство, пожалуйте к телефону… По экстренному делу!..
Губернатор сделал гримасу. Он поджидал бонну своей дочери и, греясь в постели, уже предвкушал сладкие утехи.
— Остолоп! — бросил камердинеру. — Не видишь?..
Старик скрылся, сдвинув за собою портьеры, а губернатор, вдруг забеспокоившись, встал. Подозрительно глядел на огромные окна в волнах бархата и торопливо елозил ногою по ковру, нащупывая туфли.
Когда же, хлипко и часто дыша, кутаясь в халат, вышел он в сырой и сумрачный кабинет, к нему в спальню, неслышно ступая по бухарскому ковру, проскользнула бонна. В опочивальне губернаторши она перекрестила двенадцатилетнюю Софочку, оправила на ней розовое одеяльце, подала стакан с ландышевыми каплями ее превосходительству и удалилась. Видя, что губернатора нет, она поспешно сбросила с себя платье и, дебелая, похожая на гусыню, уплыла под мягкое, пахнущее имбирем, одеяло.
Из кабинета доносился тяжелый генеральский бас:
— Что, что? не слышу!.. А-а-а!.. Как вы сказали? Не может быть!.. Проверяли?.. Ерунда, профанация!..
И совсем резко:
— Лично, лично!.. Когда?.. Немедленно!..
Почуяв недоброе, Розалия вдруг заторопилась, сбросила с себя одеяло, метнула на пол голые, цвета молока, ноги. Но было уже поздно. Губернатор, пошатываясь, ступил на порог. Он был гладко выбрит, на бледной лысине стояли штопором остатки сизых, густо напомаженных волос.
— Невероятно, невероятно… — твердил он вслух глухо и желчно, не замечая окружающего.
Бонна с испугом следила за ним и ждала, прикрыв рукою груди.
А в это самое время по городу, большому и неуклюжему, упирающемуся головою в степь, ногами — в студеную реку, уже излучалась первая, еще слепая и неясная, но остро волнующая весть.
Вихрем забирая пригорок, мчалась под дымчатыми фонарями главной улицы пара полицеймейстерских вороных И этот хлесткий бег, говорящий о силе животных и о тревоге куда-то спешащего чиновного человека, гулко отзывался в сердцах прохожих.
Жизнь, окутанная буднями, сходила со своих ржавых петель, дул поперек земли косматый вешний ветер, мостовая — тут, под ногами, звенела и булькала, а высоко вверху, за пухлыми облаками, похожими на кучи вербочных цветов, густел и креп животворящий рассвет.
2
У дверей редакции, на темной мокрой мостовой, незваные, собирались с разных концов прохожие, терпеливо стояли тут и жадно ловили невнятный голос репортера. И когда тот, набравшись духу, четко и громко назвал событие своим именем, кто-то крикнул «ура», все подхватили, — гулкое эхо проникло в кабинет редактора.
Там, окруженный со всех сторон сотрудниками, бледный, напряженный, напоминая волка у капкана, Александр Семеныч, старый редактор из народовольцев, поспешно раскрывал телеграммы.
— Вслух, вслух! — кричали вокруг, и один, сбросив пальто, пытался перенять из рук редактора серые листочки.
Александр Семеныч откашлялся, начал. Сначала хрипло и сухо, но чем дальше, тем зычнее и торжественнее становился его голос. Румянец пятнами выступил на его серых щеках, руки дрожали. На одну минуту он забыл об окружающем, о редакции, прислуживающей именитым гражданам города, вспомнил себя, каким был двадцать пять лет назад, свои тогдашние упования, страстную веру в народ, в себя, в великое дело борьбы.
И стал давиться, гукая горлом, тщетно ловя глазами расплывавшиеся во влажном блеске строки.
Снизу, с черных, шуршащих дождем панелей подымались глухие, буйные голоса.
3
На площади, запруженной народом, войска приносили присягу новому правительству. Стояли шпалерами — ружья на караул, звучала марсельеза. Старый полковник, бородатый, в папахе, держал у носа обнаженную шпагу. Потом, по команде, рота за ротой, взвод за взводом, шли назад, в казармы. Мальчишки, обгоняя друг друга, скакали у ног командирских коней.
Весь день над городом, озаренным непогожим солнцем, бумбумкали колокола, — в церквах служили не то молебны, не то панихиды: паникадила теплились за ржавыми решетками. По тротуарам взлохмаченным потоком двигались люди, сумные и злые, — ремесленники в чуйках, приказчики, сутулые канцеляристы, солдаты.
Глядя на них сверху, из окон степенных каменных домов, морщились и грустили. В больших залах торжественно и чинно говорили о судьбах народа, перечисляли заслуги именитых граждан и морщились, поглядывая на улицу.