— Я к тебе, деданька… — попросился Петрунька, приподымая голову.
— Ладно, иди!
Крепко прижался к костистому плечу деда и опять уснул.
На дворе чуть брезжил рассвет, а деду не спалось. Старому и дня и ночи мало, чтобы перебрать в памяти прожитое, осмыслить конец. Пройдена дорога длинная, такая длинная, что даже память о ней теряется.
Лежит дед на полатях, к сладкому дыханию внука прислушивается, и хочется ему все по порядку припомнить, от малых лет, да где уж!..
Одно крепко знает он: сомутилась жизнь, вихрем вскрутилась, непонятная стала. Раньше совсем по-другому жили, попросту… И крепкий народ был, упористый. По весне, бывало, за соху возьмутся — земля-то цель дернистая…
А потом, глядь-поглядь, в двадцати верстах село волостное объявилось, повалил всякий народ, как вода полая. И вот уже трудно теперь узнать старое: и люди другие, и сноровка иная, и о сохах запамятовали.
Всякий норовит рубль в землю вложить, а десять спросить… И ко всему машины приноравливают.
— Эх-ха-а…
Петрунька промычал во сне, повернулся на бок.
— Ась? — наклонился к нему дед.
Мальчонка тихо и ровно посвистывал носом.
1914
МАТЬ
1
Бабушка Савелиха наперед взяла с Натальи пять рублей: рубль за харчи, рубль за свое повивальное мастерство и три за сохранение в нерушимом секрете того, что должно было произойти с нею, Натальей Рябковой, девицей двадцати одного года от роду, проживавшей до последнего времени при номерах Зайкина, у старого барахольного базара. На все согласилась Наталья, даже обрадовалась, что есть на свете такие бабушки-благодетельницы. Правда, отданная старухе пятерка была, если не считать мелочи, последнею в сбережении Рябковой, но ничего не поделаешь! Много испытала она горя в недолгой своей жизни, а такого злосчастья, как нынешнее, еще не приключалось с нею.
Савелиха возилась у печи над облупленным, в ссадинах, самоваришком, когда явилась Наталья. Только что светало, и под низким потолком еще держался в горнице сизый сумрак.
— Бабынька…
Старуха разогнула спину, зорко взглянула из-под белесых жестких бровей на гостью, деловито спросила:
— Ай началось?..
Исхудавшее, с темными впадинами на щеках, лицо Натальи было бело, и тупым недоумением светились ее серые, широко открытые глаза. В одной руке держала она узелок, другою теребила на выпуклом круглом животе концы шали.
— Ночью… во… воды прошли!..
— Эвона!.. Ну, давай, разболокайся.
До обеда Наталья сидела на табуретке у стола, кусая губы и не сдерживая крупных, обильно сочившихся по щекам слез. Старуха копалась по хозяйству, что-то стирала в деревянном корыте и заговаривала с гостьей. Из корыта шел вонючий пар, клубился у темного потолка, туманил стекла оконца.
Наталья отвечала хозяйке глухо и коротко, вся отдавшись болям, которые терзали ее молодое, непривычное к ним тело. Порою досада закипала у Натальи на старуху из-за назойливой ее болтовни. Хотелось вскочить из-за стола, закричать на нее благим матом, но сдерживалась, до крови, закусывая губы. От пищи отказалась… Савелиха долго жевала кашу, прихлебывая щами; от жирных щей распространялся тухлый запах. Наталью невыносимо тошнило… Потом старуха куда-то ушла, сказавши, что «ко времю» она ужо возвратится. И как только хлопнула за нею дверь, Наталья с воем повалилась на скрипучую деревянную кровать.
Плохо помнила Наталья, что было далее. Может быть, прошел один день, может быть — два. Каморка наливалась серыми тенями, потом за оконцем снова белело, и опять, надвигались сумерки, а она билась в кровати, царапала себе лицо, грудь и тянула часами дикое, истошное «у-у-у»…
Были минуты, когда ей казалось, что тело распадается на части и что она умирает. Тогда, напрягая последние силы, Наталья вскакивала на ноги и стремилась бежать, но цепкие старушечьи руки охватывали ее, толкали назад, к постели, и пригибали на подушку. И вдруг она стихала: немели руки и ноги, сердце вздувалось большим пузырем, и чудилось, что все оно полно режущих осколков стекла. Тогда к самым ее глазам наклонялась косматая пегая голова с острым носом и острыми, светящимися из-под белесых бровей искорками.
— Крепись, бабынька, крепись…
— Хоть бы помереть… — охрипшим голосом произносила Наталья, упираясь мутными глазами в потолок.
— Ишь ты, жидка на расправу! — говорила Савелиха, вытирая ладонью капли пота на лбу у Натальи и подбирая влажные локоны темных ее волос.
И потом, за минутами облегчения, новые, еще не испытанные боли с новою силою охватывали тело, и опять металась Наталья на кровати, рвала зубами подушку, принималась хохотать визгливо, бессмысленно, нескончаемо. Много видела Савелиха рожениц, и уже одеревенело ее сердце к этим воплям, но муки Натальи, длящиеся вторые сутки, разбудили тревогу в старой груди.
— Святый боже, святый крепкий!.. — шептала старуха, вглядываясь в землистое лицо Рябковой, — Вот ока, бабья-то доля. Энтот-то вроде пса какого. Ему что?.. Ги-ги да го-го, а бабыньке смертушка!..
Когда миновали вторые сутки и за оконцем сгустились сумерки, Наталья уже не вопила, глухо и хрипло стонала, недвижно лежа в кровати. Старуха накинула шубейку и побежала в дворницкую.
— Касьян Митрич! Раствори, сокол, воротца…
— Это ж с какой стати? — сурово спросил дворник, большой, рыжебородый, с серьгою в мочке правого уха.
— И-их, Митрич… — жалобно отозвалась Савелиха. — Мается у меня одна…
И сунула в волосатую руку мужика гривенник.
— Раствори, милый… Знаешь, бабье дело… Впервой эта… А по приметам, как распахнешь воротца-то, враз ослобонение плоти учнется…
— Эх, коноводишься ты, Савельна, с этими… — ворчал дворник, направляясь к выходу. — Их, непутевых, розгами надо!..
Во дворе, звякая ключами, он снял замок с ворот и потянул на себя тяжелые их половинки. Старуха закрестилась.
— Пошли тебе бог здоровьица!
Дворник махнул рукой.
— Ладно, чего там… А это возьми!.. — сказал он, возвращая Савелихе гривенник.
В горнице старуху точно бичом ударил тягучий бабий вопль, похожий на вой прибитого животного. Потом все стихло. Началось новое: казалось, что кто-то осиливал тяжесть и отдувался в сосредоточенном напряжении.
— О мать пресвятая!..
Савелиха склонилась к Наталье и облегченно вздохнула.
— Ну, пошло!.. Помогай, владычица…
В полночь Наталья родила мальчика.
2
— На вот твово, покорми… разок-другой!..
С такими словами на рассвете следующего дня Савелиха подала Наталье беленький сверток с торчащим из-под холстины сморщенным и красным, в кулачок, личиком.
Наталья приложила ребенка к упругой набухшей груди, почувствовала теплоту, идущую от сына, и залилась тихим смешком.
— Чего рада-то? — окликнула ее старуха. — Чать, недолго миловаться будешь!..
В голосе Савелихи зазвучало хмурое предостережение, но не слышала этого Наталья. Бережно прижимала она к себе ребенка, вздрагивала и улыбалась при каждом крепком, чмокающем звуке жадных, теплых уст. Порою ребенок терял грудь и легохонько шевелил личиком, напоминая щенка у сосцов матери. Тогда Наталья, широко отпахнув свои глубокие, поблескивающие влагой, глаза, приподнимала плечо и пальцами свободной руки направляла сосок. В измученном ее теле с юною силой оживала кровь, пьянила голову, звучала музыкой в сердце. И чудилось Наталье, будто не было у нее позади в жизни злого девичьего горя и не ждало ее впереди новое горе, горе матери.
Уже на третий день Наталья поднялась с постели, но почувствовала головокружение и присела у стола.
Савелиха пытливо окинула глазками ее пожелкнувшее от перенесенных страданий лицо с запекшимися губами и сказала:
— Ну-ну, оправляйся… А там и о младенце посмекать надобно!
Наталья испуганно, как при напоминании о чем-то жутком, взглянула на старуху, замигала виновато ресницами, тихо выронила: