Солдат, кашлянув в руку, окликнул человека за столом:
— Слухайте-ка… Я об чем…
— Ну? — поднял человек голову.
Это был сподручный Егора Андреича по отряду, столяр Герасимов.
— Что же теперь ему будет? — спросил солдат, кивая головой в сторону губернаторского купе.
— А ничего… — отвечал Герасимов сонно, в нос, гнусаво. — С мертвого, дядя, спросить нечего!..
Солдат не понял.
— Оно, конешно… — неопределенно протянул он.
Егор Андреич резко повернулся от окна.
— Слушай, философ, — сказал он Герасимову, — бросил бы ты свои загадки… ей-ей!.. А кстати и цигарку!.. Накурил тут, дышать нечем…
— Говорю, как думаю… — тем же сонным голосом откликнулся столяр и покорно приткнул цигарку о ножку стола. — Думаю и говорю…
— Думал бы раньше, — рассердился Егор Андреич. — Теперь, брат, думать некогда… Дело надобно делать…
— Делать будешь ты…
— А ты?..
— Я? — голос столяра дрогнул. — Я, друг, за тобой… трусцою…
— Эх ты, революционер!..
— Я! Какой уж есть… Да мы тут, Егор Андреич, ни при чем… Соки-то из нас, мужиков, сиятельные господа не даром тянули… Сто лет… Ты вот уцелел, а я проржавел… Соку не хватило!..
— Ладно уж, молчи!.. — прервал его Егор Андреич и отвернулся к окну.
Стоял и думал, поводя желваками скул, точно прожевывая что-то жесткое, неподатливое.
Зеленели нежные, за окном, озими, плыли из синих далей, как неведомые корабли в море, деревни, бежали, сломя голову, у самого полотна молодые елочки.
— Слушай, брат, — повернулся снова Егор Андреич и опустился подле Герасимова. — Слушай… не тужи!.. Зачтутся им все наши уроны… Встряхнем мы их, брат, так, что… ой-ей-ей!..
Ударил крепко ладонью о стол.
— Праведно, чего там!.. — откликнулся повеселевший солдат.
— Эх, ребята! — заломил Егор Андреич руки и потянулся, выпятив грудь колесом. — Ей-ей, терпения нет… Так бы вот взял и все враз перевернул!..
Пригретый возбуждением товарища, столяр хихикнул:
— Бодливой-то корове бог рог не дал… Слыхал?..
— Ничего… отрастим!..
Губернатор лежал в купе на пружинном, мягко покачивающемся тюфяке и никак не мог собраться с мыслями.
События развернулись столь неожиданно и так стремительно, что все казалось сном: и то, что там, в Петрограде, бунтовали, и то, что его самого везут теперь куда-то под штыками.
Надо бы что-нибудь предпринять, уяснить, вникнуть…
Но как и что?
Как и что?
Часы летели, и летел навстречу неведомому поезд.
На станциях было по-необычному шумно. Играли горластые оркестры, вздувались парусами в вешнем ветре красные полотна, на базарах и площадях, примыкавших к вокзалам, бурлил праздничный водоворот.
Но грохот медных труб, и кровавая пена в воздухе, и взбаламученное море косматых голов — все это было не настоящее.
Настоящее, близкое, понятное губернатору, осталось позади, там, за вчерашним днем.
Настоящее — это белый екатерининский дом в колоннах, мирная площадь с собором, похожим на просфору, и тихие поля за городом.
Если сесть в карету летним утром, до солнца проехать сонные улицы в колбасах и кренделях на вывесках, выбраться за пустую, пахнущую дыней, площадь, то тут и пойдут поля.
Сидеть, откинувшись к пахнущему нафталином задку, дремать сладко и в дреме слушать, как поют колокольчики, как гикает робко ямщик, сдерживаемый старым камердинером, — это и есть настоящее.
В первом большом селении, — когда-то здесь высилась бревенчатая крепость, а теперь желтеет веселый трактир, — карета станет на отдых, губернатор выйдет к волостному правлению и пройдет в толпе праздничных рубах к крылечку, а на крылечке — бородатый старшина с хлебом и солью.
И опять тихие поля, нарядные под солнцем ветряки, пыльная, в дурманах полыни дорога… Карета ныряет в уемах, позади трещит исправничья пролетка, и гикает, лихо заломив фуражку, урядник на своем бойком коне.
К вечеру, в закатном солнце, встанет на взгорье уездный город. Здесь на площади, зеленой, не утоптанной, перешептывается в ожидании толпа мещан.
Исправник распахнет дверцы кареты, губернатор выйдет и величаво раскланяется. На ступенчатой паперти ждет залитое золотом духовенство. Торжественно и благоговейно бухает колокол… А потом — легкая закуска в просторном доме предводителя дворянства, банчок и жирный ужин под свечами, у раскрытых окон, выходящих в сумрачные аллеи.
Губернатор не помнит, как и когда стал он сановником: в то ли еще время, когда молодым чиновником носился в вихре придворного бала, или позднее, когда в его руках шуршал голубой пергамент высочайшего приказа.
Нелегкое это было дело — губернаторство. В присутствии накоплялись горы кассаций, и надо было распружать их; жандармское управление ссорилось с полицией, и надо было мирить; земство строило школы и отмахивалось от этапных тюрем: надо было вводить в рамки горячих земцев… А там скандал в уезде с исправником, оступившимся с купцами; эпизоотии в Волчанской волости; самоубийство шелудивого мальчишки, изгнанного из гимназии и оказавшегося внуком шталмейстера; уколы, тихие, исподтишка, уколы «Нашего края», и неожиданное загадочное убийство в селе Подлужном урядника: одни говорили — пил и в беспамятстве попал головой в пруд, другие утверждали, что был тут политический умысел.
Незаметно подкрался и отгремел пятый год.
Тогда же родилась в белом екатерининском доме губернаторская дочь. Губернатор сидел у себя, в губернском правлении, над проектом об усиленной охране, и его спешно вызвали по телефону.
В спальне жены было как в лазарете во время сражения: мебель спутана, толкались люди в белых халатах, пахло чем-то терпким и дурманным. Роженица лежала в подушках, с черными, остановившимися глазами, и крупные капли слез сползали по ее восковому лицу. Она не узнала его; у него тоскливо сжалось сердце. «Что с нею?» — спросил он у акушера упавшим голосом, покорно идя за ним в кабинет. Его успокоили: «Тяжелый случай, ваше превосходительство, но вы не волнуйтесь!»
Остался один в кабинете. В голове путались обрывки проекта об усиленной охране, а сердце полно было острой тревоги… Эти нехорошие недели, смута, разгул черни, — разве не он бегал по спальне больной жены, хватая себя за голову, бередя ее душу… И вот — результаты!.. Кто будет повинен в ее смерти?..
Ненависть к бунтовщикам разгоралась с новой силой, затопляла тревогу за жену. Он присел было к телефону, чтобы соединить себя с жандармским управлением, но тут показалась сияющая горничная.
— Пожалуйте!..
Губернатор сорвался с места, крупным шагом прошел в спальню, увидел в колыбели красный комочек на простынях и приник к холодной руке жены.
На один момент забыл вовсе о революции, о рабочих, бастующих на заводах, и о мужиках, громящих поместья.
— Лялечка, Лялечка, — горячо бормотал он и, всхлипывая, осыпал поцелуями холодную, беспомощную руку.
Потом, конфузясь чужих людей, неслышно прошел к себе, долго говорил по телефону с жандармским полковником и, улыбаючись, сделал то, над чем, не решаясь, провел долгие часы: подписал проект об усиленной охране.
Наступали суровые месяцы борьбы, тревог и первых побед.
Вся губерния стонала под топотом казачьих отрядов, тюрьмы ломились, день и ночь работали чрезвычайные суды, а он, как молодой дуб после грозы и ливня, пышно цвел в своем екатерининском доме, и все, кто видел тогда губернатора, заражались его необычайной бодростью и неутомимостью. Губернские дамы наперебой ухаживали за ним, чиновные люди, почувствовав прилив изумленной благодарности, с раннего утра и до поздней ночи жужжали в его гостиной, столпы дворянства подносили подарки «спасителю», и сам архиепископ Мефодий в слове к смиренной пастве совсем не двусмысленно назвал его архангелом, опоясанным мечом огненным.
А вскоре последовала высочайшая грамота о награждении начальника губернии за отличное усердие и особо выдающееся рвение орденом св. Анны 1-й степени.