Теперь здесь проложила кровавый след война. Верхушки деревьев срезаны артиллерийскими снарядами. Взрывами бомб в чаще леса вырваны огромные бреши. Торчат обнаженные корни деревьев, поваленных самой страшной грозой, какую видел мир. Угли чернеют на месте, где были хаты ближайших деревень, и в грязи дороги разметана солома сорванных крыш.
То тут, то там разбросаны по песчаной равнине танки. Лежат невзорвавшиеся снаряды, обломки железа, изуродованные орудия. И чудится, что в воздухе еще стоит грохот и шум, гром канонады, раздаются возгласы команд, зловещий рокот самолетов.
Равнина живет, дышит. Подбитый танк, в стальном боку зияющая рана. Вздымается ствол пушки, словно рука, поднятая к небу в порыве внезапного отчаяния. Этот ствол черным силуэтом выделяется на фоне неба. Другой танк, повалившись набок, словно еще мучительно дышит, пытается приподняться, встать, борясь с охватившим его бессилием. За разрушенной хатой — орудие. Притаилось в тени развалин, тихонько прильнуло к земле, и чудится — хочет скрыть изуродовавшую его рану.
Срезанные ураганным огнем деревья, поваленные на землю золотисто-рыжие сосновые стволы плачут смолистыми слезами. Под шелушащейся корой еще пульсирует жизнь. Еще сохранился зеленый сок в душистых иглах, в поломанных ветвях.
Осторожно иди в гору по крутой тропинке. Здесь лежат невзорвавшиеся снаряды, путаются мотки колючей проволоки. У продолговатого пруда грабители похитили его красу — шпалеры черной смородины, тесным кругом охватывавшие сонную воду. Немцы выкопали с корнями кусты смородины и увезли свою добычу далеко от этих мест, где некогда утомленный тяжелыми походами запорожский казак стучался в ворота Межигорского монастыря, чтобы найти там тихую пристань на старости лет.
Иди медленно. Здесь, где некогда расцветали клумбы, расположены могилки. Стремительные потоки дождя смыли имена, написанные на деревянных дощечках. Остались лишь красные звезды.
Придет весна, и в Межигорье зацветут фиалки, как цвели они здесь каждый год. Мелкими листочками, душистыми цветами, нежнейшим ароматом покроют они могильные холмы. И умершие будут глядеть глазами фиалок на вечно живую зелень, на катящий свои волны вечный Днепр.
Говори тихо. Не нарушай покоя тех, кто умер за свою землю, на своей земле. Пусть шумит им Днепр, уже наполовину освободившийся от ледяных оков, пусть он им напевает песню о Родине.
Чья-то рука, дружеская и нежная, положила бумажные цветы на могилки. Но весной они зацветут настоящей жизнью — фиалками и ландышами. И чудится, будто в шуме Днепра слышатся слова песни, простые, сильные слова:
«Кто погиб за Днепр, будет жить в веках…»
Уже не пылает пожар над Киевом. Лежит в развалинах Крещатик. Мертвая улица? Нет, нет, живая улица! Зовут, кричат, говорят развалины. Железные рельсы словно извиваются в нечеловеческих муках. Будто жилы, вырванные из живого тела, стальные прутья бетонных стен. Будто темные от отчаяния глаза — отверстия, где когда-то были окна.
Пройди здесь в сырую февральскую лунную ночь. Крещатик говорит, шепчет, рассказывает что-то. В развалинах бьется сердце города. Раздавленная улица вздыхает. Играют тени в руинах. Крещатик живет тайной, непобедимой, скрытой жизнью.
Выйдут на работу тысячи людей. Исчезнут развалины. Поднимутся к небу белые, солнечные дома. Шесть раз пылал Киев, и шесть раз он вставал из пепла и вновь вырастал. Он вырастет и в седьмой раз.
Отрастет черная смородина над межигорским прудом. И лес покроет свои раны свежей зеленью. Придут люди и заберут из песков подбитые танки. В заводских печах железо и сталь будут переплавлены в трактор, пашущий золотоносную землю, в комбайн, собирающий стократный урожай. В фиалках и ландышах, в легендах и песнях воскреснут лежащие в могилах герои, вырвавшие родную землю из рук врага.
Иди же, взгляни на трех арийских завоевателей, которым грезился сон Чингисханова внука, сон Батыя. И внуши себе: то, что здесь лежит, это человеческие тела. Белый череп, омытый дождями от песка, — человеческий череп.
Нет, ты смотришь спокойно. Как на вещь. Как на мертвую ветошь, которой и следует быть мертвой.
Там где-то, далеко, в унылой, омраченной стране арийских завоевателей, быть может, ожидает его какая-нибудь Грета или Лотта, стирая присланные ей отсюда окровавленные детские платьица. Быть может, она пишет сентиментальное письмо и вкладывает в конверт засушенную незабудку.
Но он — лишь мертвая ветошь.
Воскреснет в светлых домах Киев. В песнях, в легендах воскреснут погибшие за свою землю герои. В новой зелени воскреснет лес. Полные новых сил, тракторами на полях воскреснут танки и орудия.
Только эти трое не воскреснут. Они — лишь мертвая ветошь.
Оживут города и села и здесь, и в попранной фашистским сапогом польской земле, и дальше, дальше, всюду, где прошла железная лавина войны. И всюду, в песнях и легендах, воскреснут те, кто пали за родную землю. Из их тел вырастут цветы и колосья, из их подвига и мужества — свобода и счастье.
Но арийские завоеватели никогда не воскреснут из могил. Их кости рассыплются в прах и пыль в бесплодном песке.
1944
III. ВО ИМЯ МИРА
(СТАТЬИ И РЕЧИ 1948–1950 гг.)
НАША ВЕСНА
Была весна, теперь уже очень далекая и в то же время такая близкая — весна 1942 года под Воронежем. Река была бурлива и мутна, а реденькая роща, едва начинавшая покрываться, словно неясной мглой, первыми листьями, издали горела яркой лазурью. Вся земля между ручейками тихо журчащей воды покрылась первыми весенними цветами. Не видно ни травы, ни сухих прошлогодних листьев, только этот голубой, неописуемо густой ковер покрывающих землю подснежников.
И сквозь этот прозрачный, шелестящий голубой лесок шли двое — парень и девушка. Оба в военной форме. Так уж оно было в то время и в тех местах, что военная форма — обычная одежда и встречая человека в штатском, все невольно оборачивались, словно увидев что-то необычное.
Обыкновенный парень и обыкновенная девушка, каких тысячи.
Далеко за рекой висели в воздухе клубы темного дыма и доносился непрестанный гул, к которому слух уже так привык, что на него не обращали внимания и минуты затишья воспринимались, как внезапный шум, пугающий и тревожный.
Эти двое медленно шли по цветочному ковру, лишь иногда наклонялись, срывали крупные стебельки. У обоих в руках охапки цветов чистейшей голубизны. Они не разговаривали, видимо понимая друг друга без слов. И какой-то тихий покой был написан на их лицах, какая-то внутренняя ясность придавала очень обычным чертам лица печать необычности, словно изнутри освещавшей их прозрачным, немеркнущим светом.
Во всем этом не было ничего необыкновенного. Просто весна под Воронежем, парень и девушка, каких тысячи.
И все же я не могу забыть о них до сих пор. Не знаю, кем они были раньше. Студент и студентка, монтер и фабричная работница, комбайнер и колхозница?
Теперь они стали солдатами. Я смотрела на них, и мне казалось, что такова и вся советская молодежь. Когда наступил грозный час, она взялась за оружие, чтобы защитить родину. В этом влажном голубом лесочке, пробуждающемся к жизни, они были воплощением самой юности.
Они оставили позади себя стены университета или заводского цеха, лаборатории или широкую колхозную ниву. Они встали на страже городов и сел, в которых жили люди нашей родины.
Не знаю, где они оказались через час, через два, на другой день, через неделю. У пулемета, в окопах, в колоннах, с криком «ура» бросающихся в атаку, или в разведке, ползущей темной ночью по размокшей весенней целине к вражеским позициям? Ведь они были всюду лишь двумя из тех сотен тысяч юношей и девушек, которые шли в первых рядах, которые поднимались в атаку под неприятельским огнем по одному возгласу: «Комсомольцы, вперед!» Они были всего лишь двумя из тех тысяч, которые грудью своей прикрывали амбразуры дзотов и бросались с гранатой под неприятельские танки, из тех, которые в пылающей машине таранили вражеский самолет. Они принадлежали к советской молодежи, которая вписала в страницы истории прекраснейшую легенду о героизме, мужестве и самопожертвовании.