Порвать с семейной традицией? С укладом жизни, вынесенным из родительского дома? С целой системой иудейских ценностей? Может, меценат Гольдшмит вовсе и не тянул специально с метрикой, просто долго взвешивал все «за» и «против». То был действительно трудный выбор, хотя никому не приходило в голову, что когда-нибудь чиновничья бумажка может обернуться смертным приговором.
В конце концов он принял решение. Поступил наперекор голосу благоразумия, зато согласно своим убеждениям. Его сын получил имя Гирш и был зарегистрирован в канцелярии по делам иностранных исповеданий. Как отец объяснил такую задержку? Он был адвокатом. Как-то вышел из положения. Сын никогда не оспаривал отцовское решение. До конца жизни он остался иудеем.
5
Похороны канарейки
Тяжелое это дело – родиться и научиться жить.
Януш Корчак. «Дневник», гетто, 21 июля 1942 года
Чтобы исправить давнюю халатность и облегчить празднование годовщин, ЮНЕСКО решило считать годом рождения Генрика Гольдшмита 1878-й. Тогда мир казался относительно спокойным. В Англии уже сорок один год как царствовала королева Виктория. Во Французской Республике шел пятый год правления президента Мак-Магона. В Австро-Венгерской империи на престоле уже тридцать лет сидел Франц-Иосиф. Российской империей последние двадцать три года правил царь Александр II, а Германской последние семь лет – император Вильгельм I.
Несмотря на политическую несвободу, Варшава развивалась в экономическом плане. Расцветающий капитализм требовал специалистов в области юриспруденции, люди искали себе защитников, и не только в бракоразводных делах. Меценат Гольдшмит хорошо зарабатывал. Он любил комфорт, поэтому часто переезжал на новые, более просторные и удобные, квартиры. В 1881-м, когда Генрику было три года, Гольдшмиты переехали с Белянской на Краковское Предместье – самую роскошную проезжую улицу Варшавы, ведущую к королевскому замку. Переезд в «лучший» – польский – квартал означал, что услугами юриста пользовались не только евреи, но и поляки.
Семья Гольдшмит была невелика. Мать, отец, двое детей и бабушка по материнской линии, Эмилия Гембицкая, поселившаяся у них после смерти мужа. По дому им помогала кухарка, служившая одновременно и бонной. В гетто, записывая воспоминания о детстве, Корчак мог бы согреваться теплом потерянного рая, вспоминать вкусы, цвета, запахи родного дома. Однако в своих заметках он тоскует лишь по малине (сад тети Магды), гречневой каше (отец), да еще, может, по бисквитам, которые ел во время болезни.
Мать, описанная в корчаковском дневнике, производит впечатление женщины, живущей в постоянном беспокойстве за сына: «В этом мальчике нет никакой гордости. Ему все равно, что он ест, во что одет, играет ли он с ребятами своего круга или с детьми дворника. Он не стесняется играть с маленькими детьми»{31}. Сын, сдержанный в проявлении чувств, не оставил нам ни одной зацепки, по которой можно было бы воссоздать ее портрет. Веселая, полная жизни, красивая, нежная? Депрессивная, вялая, робкая, замкнутая?
Сестра как подруга детских игр почти не упоминается, хотя их с Корчаком разделяла совсем небольшая разница в возрасте.
Папочка называл меня в детстве разиней и балдой, а в минуты ярости даже идиотом и ослом. Одна только бабушка верила в мою звезду. А так – лодырь, плакса, слюнтяй, (я уже говорил) идиот, ни на что не годный. <…>
Они были правы. Оба, поровну. Пятьдесят на пятьдесят. Бабушка и папа{32}.
Похоже, что самая близкая дружба у Корчака была с бабушкой. Ей он поверял свои мысли. Она давала ему изюм, называла философом.
Родители, вероятно, не были счастливы в браке. Отец мало времени уделял семье. В его жизни появлялись другие женщины. Мать плакала. Бабка заламывала руки: «Порядочная еврейская семья – и только двое детей». Настроение взрослых передавалось Анне и Генрику. Они отгораживались от повисшей в воздухе тревоги. Анна с головой уходила в девчоночьи дела – так старательно, что ее не замечал даже брат. Генрик укрывался от домашних конфликтов в своих мечтах.
Я был из тех детей, кто «может часами играть в одиночестве»; ребенком, о котором «никогда не знаешь, есть он дома или нет». Мне подарили кубики лет в шесть; играть с ними я перестал лет в четырнадцать.
– Как тебе не стыдно? Такой большой мальчик. – Занялся бы лучше делом. – Читай. – Кубики тоже дело{33}.
Лейтмотивом всего творчества Корчака стало одиночество ребенка в мире взрослых. «Без радостного детства вся жизнь будет искалечена»{34}. Первые годы жизни он запомнил как нескончаемую череду страданий: страх, стыд, беспомощность, чувство вины. Эти воспоминания стали для него ценным источником педагогического и литературного вдохновения. Еще до того как величайшие светила европейской науки открыли и описали детские неврозы, которые впоследствии ломают жизнь взрослым людям, он боролся за право ребенка на уважение, любовь, ощущение безопасности – главные условия психического здоровья.
Но существовали ли у него объективные причины считать свое детство несчастливым? Отец-деспот, переменчивый и непоследовательный? Запуганная, занятая лишь отцом мать, не уделявшая детям нужного внимания? Напряженная обстановка в доме, вызывавшая страх? Подобная атмосфера часто возникает в семьях, но не всегда порождает травмы. Действительно ли мальчика недостаточно любили? Или он родился таким – слишком ранимым, пугливым, нервным, – а взрослые считали его чудаком и не умели поддержать, вместо этого постоянно упрекали, высмеивали, стыдили, чем только ухудшали его состояние. В конце концов, кого в те времена интересовали эмоциональные потребности детей?
Младенцев кормили мамки, нянчили – няньки, воспитывали бонны и гувернантки. Значение имели дисциплина и хорошие манеры. Лучшим средством добиться от ребенка послушания был страх.
Я тогда был еще очень маленьким. Думал, что Боженька очень рассердится, если я тайком возьму пирожное, и что если болтаешь ногами, то качаешь черта. Любил выводить каракули карандашом, и строить домики из старых карт, и рассматривать картинки, и пририсовывать усы портретам, и слушать сказки про сироток, мачех и всякие ужасы. И удивлялся, откуда лошади знают, куда папа велел извозчику ехать, что везут куда надо, – и как старшие отличают кобеля от суки – и как все умершие помещаются на небе. Не хотел пить молоко и рано ложиться спать. Декламировал при гостях «Кукарекал петушок» и другие сказки – и очень боялся темной комнаты и чужих людей.
Ведь вы говорили, что к чужим нельзя подходить, потому что они продают маленьких детей старикам, <…> чтоб я ничего не брал у чужих – ни карамелек, ни вишенок, а не то нос отвалится, и чтоб ничего не поднимал с земли ни в саду, ни на улице, а не то по всему телу пойдут ужасные пятна и болячки. <…>
Когда мама дала два гроша, чтобы я подал их старику, – и сказала, что «он мне ничего не сделает», – я боялся и оглядывался, а вдруг мама уйдет и оставит меня, бросит одного. А когда вы говорили: «Останься здесь, тебе дадут много игрушек и пирожных», – принимался плакать, а вы смеялись. <…>
И казалось, что вне четырех стен дома притаилась какая-то сила, враждебная и грозная <…>, а все люди, кроме вас, – враги, которые хотят меня погубить»{35}.
1 марта 1881 года в Петербурге произошло покушение на царя Александра II. Покушение организовала российская террористическая группа «Народная воля». До того террористы предприняли несколько неудачных попыток. На сей раз нападение удалось; совершил его выросший в России поляк Игнатий Гриневицкий. Он бросил бомбу с близкого расстояния, и та взорвалась. Тяжело раненный царь успел прошептать: «Холодно, холодно… Несите меня во дворец». Через два часа он скончался. Его тринадцатилетний внук, великий князь Николай, увидев окровавленного деда, закричал: «Я не хочу быть царем! Я никогда не стану царем России!» Гриневицкий умер от ран, полученных при взрыве. Остальных участников покушения повесили.