А вот перечень картинок, пришпиленных к стенам поверх затопившего комнату беспорядка. Литографии Эжена Делакруа{84} к «Фаусту». Фотография Рембо, сделанная Каржа{85} в день скандала из-за трости-шпаги. Коллаж Пикассо в стеклянном коробе для бабочек. Портрет Сары Бернар работы Клерена (она занимается скульптурой). Оригинал обложки Берара к «Опере». Большая женская фигура тушью, сделанная Пикассо. Фотография Малларме с шалью. Наперсток Пикассо (смотри «Коней Потомака»). Эскиз Энгра к «Tu Marcellus eris»{86}. Профиль Бодлера сухой иглой работы Мане. Мой собственный портрет, сделанный Пикассо в Риме и датированный Пасхой 1917 г. Два рисунка пером Виктора Гюго. На одном изображен Гаврош. Под ним рукой Гюго написано: «Смотрящий на гильотину». Другой рисунок представляет собой маниакальные поиски своей монограммы. И наконец, чудный акварельный портрет моей матери кисти Уэнкера{87}.
Все остальное завалено ворохом бумаг, книг, оставшихся без ответа писем, склянок с лекарствами и притираниями, которыми меня мажут, — все это лишь водоросли, выброшенные на берег после моих бурь, все, что сохранилось от многочисленных квартир и гостиничных номеров, где я растерял свои сокровища их у меня украли, они исчезли бесследно.
Я снял эту конуру, зажатую между театром Пале-Руаяля и целым кварталом сгрудившихся зданий, которые заканчиваются театром «Комеди-Франсез», в 1940-м, когда немецкая армия шла на Париж. Я жил тогда в отеле «Божоле», бок о бок с Колетт{88}: в доме № 36 по улице Монпансье мне предстояло обосноваться только в 1941 году, после того, как Париж опустеет. Друзья, ради которых я несколько опрометчиво вселился в этот странный тоннель, вынуждены были съехать. Это были супруги Берль, чета Миль и Лазаревы{89}. В том месте я прожил четыре года, выслушивая оскорбления в адрес моих произведений и в свой собственный. Но долечиваться я вернулся сюда, потому что устал, потому что невозможно найти подходящее жилье, а еще из-за очарования (в буквальном смысле слова), которое Пале-Руаяль оказывает на некоторые души. Это очарование создают призраки Революции, которые там бродят в тишине, наполненной пением птиц и сменившей празднества Директории; в почти китайском расположении этого мертвого города, потому что Пале-Руаяль, как крепостными стенами, окружен старинными домами, обшарпанными, покосившимися, как венецианские дворцы, куда Дельфина де Нусинген водила играть Растиньяка.
Я знаю здесь каждого, его привычки, его кошек, собак. Я брожу, обмениваясь при встрече улыбками и вопросами «как дела?». Я ем в маленьких подвальчиках, куда попадают, спустившись на четыре ступеньки. Я встречаю здесь друзей и призрак Жироду, который приходил со стороны, но был тут свой. Из окна я болтаю с Колетт — она идет по саду: трость, шейный платок, плоская фетровая шляпа, из-под которой виден красивый глаз, босые ноги в сандалиях.
Мне бы не хотелось расставаться с этой комнатой, и все же придется. Меня гонит беспощадный ветер. В какой бы солнечный край ни занесла меня судьба, я буду скучать по этому полумраку. Буду скучать по театральному свечению, которое посылает мне снизу зимний снег. И по сценке (одной из тысячи), которую наблюдал однажды, возле Шартрской галереи парикмахер выставил сушиться на солнце парики. Парики были натянуты на восковые головы, а те в свою очередь торчали на пиках ограды, которая стережет по ночам видения Термидора.
По утрам двери этой ограды распахиваются в переулки, перекрестки, своды колоннады, фонари, мансарды, перспективы русских площадей и римских городов, подвалы, лавочки, где вы найдете марки, книги о бичевании и ордена Почетного легиона. Под деревьями идет игра в шары. Именно здесь покатились в канавы головы, заменившие шары в известной народной игре, именно здесь, потрясая, точно кулаками, своими кровавыми трофеями, шли толпы разбушевавшегося сброда и поднимали их к небу, стиснутому со всех сторон каменными стенами.
Об умении властвовать собой
Мы не можем переезжать с места на место, чего-нибудь не теряя, не можем таскать за собой весь наш скарб, менять работу в одну минуту, когда нам вздумается. Душа медлительна в перемещениях, и если мы куда-нибудь переезжаем, она не сразу следует за телом. Ошибаются те, кто считает себя легким на подъем: они не могут собрать воедино душу и тело, потому что душа догоняет их в тот момент, когда они снова уезжают, и она вынуждена тут же пускаться вдогонку. Если это продолжается долго, то они лишь думают, что существуют, а на самом деле их уже нет.
Так же трудно переходить от одной работы к другой, потому что законченное произведение продолжает жить в нас и для новой работы место еще не готово. Что касается путешествий, тут надо подождать, пока душа и тело воссоединятся, и не доверять видимости, которая может ввести в заблуждение только тех, кто плохо нас знает.
Когда это касается произведений, необходимо выждать какое-то время и дать возможность телу освободиться от остаточного пара, который сохраняется иногда довольно долго.
Этим же опасны фильмы — например, тот, который я только что снял, — потому что невозможно определить, где кончается их гипноз. Даже когда фильм, опустошив нас, от нас отделяется и начинает жить самостоятельной жизнью, более далекой, чем жизнь звезд, наш механизм все еще подвластен его законам, все еще хранит на себе его частицы.
Я сбежал из дома, откуда меня выжили дверные и телефонные звонки. Живу сейчас в деревне; вокруг, вместо моего домашнего беспорядка, — тишь, птицы, зелень и цветы. Но не могу похвастаться, что я здесь уже целиком и что чувствую себя свободным. Только ничтожная часть меня может этим воспользоваться. Мало того, что мне пришлось, ради того, чтобы вырваться из тюрьмы на свежий воздух, преодолевать в себе сопротивление, точно речь шла об обратном (все-таки наши привычки, какими бы они ни были, крепко нас держат), так еще, когда одна моя половина решила сбежать, другая непременно хотела остаться. Вот и приходится терпеливо ждать, пока наконец я сам себя не догоню. По моему разумению, требуется месяц, чтобы после работы или путешествия вновь обрести власть над собой. До этого момента душа находится в прострации. Мне едва хватает себя, чтобы бродить по саду, созерцать непостижимую сущность цветов и припоминать всякие истории, вроде той, которую рассказал Гез де Бальзак{90}: один норвежский крестьянин, никогда в жизни не видевший роз, изумился, что кустарник может так пылать.
Все эти картины проходят сквозь меня, не оставляя следа. Они проникают в меня, затем уходят, а я ем ложусь в кровать и засыпаю.
Всякий раз, впадая в это промежуточное состояние, я начинаю думать, а не является ли оно окончательным. Я так переживаю, что только усугубляю пустоту и убеждаю себя, что она не заполнится никогда. Тут бы очень пригодились упражнения. Целый комплекс упражнений, чтобы разбудить механизм который все еще в рабочем состоянии, но просто ленится. Только я ни за что на это не решусь. Это такая же головоломка, как животный и растительный мир, семя или яйцо.
Так что я сейчас где-то между двумя ритмами, вне равновесия, с искалеченной душой и колченогим рассудком. Горе тому, кто вздумает взбунтоваться. Малейшая попытка выйти из этого состояния только навредит. И не говорите, что все это неважно, что если запуск механизма не получится, можно все исправить. Ничто нельзя исправить, ни уничтожить из того, что сделано. Даже если вы все сожжете и останется один пепел.