Я не мог объяснить ему этого. Как не мог объяснить, например, зачем кататься на коньках. Но я готов был отдать весь мир за этого рыжего, вечно краснеющего Носна. Мы, бывало, шли мимо деревень, останавливались у ветряка с залатанными крыльями, пробирались к Висле, по которой крестьяне гнали плоты, смотрели на барский двор судьи Христовского, до заката шлялись среди деревьев и холмов. Окна деревенских хат в зареве заката сверкали червонным золотом. Осколки стекла в песке переливались, как драгоценные камни. Мы катались по земле, бегали, гонялись друг за другом — просто так, ни для чего, от избытка молодых сил, которые распирали наши легкие мальчишеские тела.
— Царь Бочан[378], гнездо горит! — кричали мы аистам, которые парили в небесной синеве.
Еще больше я оживлялся, когда в нашем местечке происходили «отпусты»[379] (святые для католиков дни, называемые так потому, что попы отпускают грехи верующим), ярмарки и мобилизация лошадей.
«Отпусты» выпадали на лето, и тысячи крестьян со всей округи стекались в местечко к костелу и там, под открытым небом, распевая и крестясь, преклоняли колени и просили прощения за свои грехи. Сразу после молитв, чистые как агнцы, они отравлялись пьянствовать, плясать и драться из-за жен и невест. Для евреев местечка мужицкие святые дни были источником заработка. В лавках от покупателей не было отбоя. Сапожники выкладывали на прилавок башмаки, портные — крестьянские рубахи, штаны и кафтаны. Бедняки, а также женщины и дети выставляли столы с пряниками, конфетами и прочими лакомствами; иные разносили бутылки кваса. В двух мужицких шинках крестьяне со своими девками танцевали краковяк и мазурку, стуча подкованными сапогами так, что аж дома тряслись. Девки визжали и смеялись.
Ярмарки в нашем местечке бывали четыре раза в год. На них к нам съезжались евреи — торговцы и перелицовщики — со всех окрестных городов и местечек: из Нового Двора, Закрочима, Червинска[380], Блоне[381], Сохачева и даже из далекого Вышегрода. Сапожники и шапочники, скорняки и портные, торговцы скотом, барышники и мясники, продавцы тулупов и скупщики щетины; стар и млад, бородатые мужчины и подмастерья в коротких пиджаках, женщины, девушки — все съезжались в будах и повозках, быстро расставляли свои столы и прилавки на рынке, дрались и ссорились из-за каждого клочка земли, из-за хазоки[382], из-за места. Все старались занять место с вечера, а потом сидели на захваченных позициях до утра, до открытия ярмарки. При этом торговцы осыпали друг друга бранью, прозвищами, припоминали друг другу родословную. Каждый приезжий держался своих земляков. Допекали в основном вышегродцев, которые говорили на немецкий манер[383] и каждое слово заканчивали на «хе»[384].
— Эй, вышегродские эхе-мехе-дехе! — смеялись закрочимские перелицовщики над вышегродцами за их онемеченный идиш.
— Вышегродские лукоеды — дым столбом! — дразнились новодворские шапочники.
Считалось, что в Вышегроде хозяйки жарят так много лука, что над местечком поднимается дым…
Вышегродские, со своей стороны, не уступали обидчикам и смеялись над их местечками.
Кто-то укладывался на мешках и спал под открытым небом. Кто-то жег костер, чтобы согреться в холодную ночь. На рассвете, с первым лучом зари, приезжие евреи торопились в бесмедреш, наспех набрасывали свои или одолженные талес и тфилн и наскоро молились. По всем дорогам тянулись крестьяне: зажиточные — на телеге, к которой сзади была привязана корова, бедные — пешком, со свиньей, которую тащили на веревке. Бондари с новыми ведрами, лоханями, корытами и бочонками; торговцы свининой с кишками; нищие, обвешанные четками, крестами и «Йойзлами»; крестьянские бабы с курами и яйцами в кошелках; музыканты с волынками; веселые еврейские старьевщики с тележками, полными тряпья, костей и игрушек[385]; фокусник; вожатый с обезьянкой; продавцы горшков и решет — все по разным дорогам тянулись в местечко. Торговля кипела. Еврейские лавочники зазывали покупателей, мужики и бабы торговались, били с лавочниками по рукам, коровы мычали, лошади ржали, свиньи визжали, куры и гуси квохтали и гоготали, музыканты играли, пьяные пели, девки смеялись. Все ходило ходуном от жизни и движения.
Время от времени между пьяными крестьянами вспыхивали драки и они принимались разбивать друг другу головы дрючками и «клоницами», жердями, которыми закреплены тележные доски. Но местечковый стражник, носивший смешное прозвище Капенос, то есть «нос, из которого капает», с несколькими деревенскими стражниками утихомиривал драчунов своей шашкой. Во время любой крестьянской драки перепуганные еврейские торговцы начинали запаковывать товар: боялись, что вот-вот «начнется». Но вскоре снова все распаковывали и торговали дальше…
Источником дохода для местечка была и мобилизация лошадей. Раз в год было положено приводить всех лошадей на комиссию: проверяли, годны ли они к строевой службе в случае войны. Крестьяне приводили тысячи лошадей на комиссию, которая состояла из сохачевского начальника и нескольких кавалерийских офицеров. Ржание слышалось издалека. Крестьянин, чьей лошади ставили на круп печать в знак того, что она признана годной, гордился этим и смеялся над соседом, чья тщедушная кляча была забракована. Мужики, хозяева забракованных лошадей, страшно этого стыдились, в отличие евреев, которых не очень трогало, если их лошадок не признавали годными. Во время этих мобилизаций тысячи съехавшихся крестьян тратили в местечке немало денег, а еще они пили и плясали в мужицких шинках и съедали кучу свинины. Наш сосед Пясецкий, толстый белокурый мужик, курносый, с маленькими глазками и жесткой щеткой льняных волос — он и сам был похож на свинью, — в эти дни закалывал великое множество свиней. Видимо, ему страшно нравилось колоть свиней, забивая их, он причинял им невероятные мучения. Он их резал и жег живьем, устраивал какие-то оргии со своими ножами и топорами, так что визг убиваемых животных разносился по всему местечку. Мой папа, слыша это, ходил бледный от жалости к несчастным животным, тварям хоть и нечистым, но все-таки Божьим.
— Ой, батюшки, когда же, наконец, кончится эта грязь! — бормотал отец, слыша душераздирающие вопли хрюшек и звуки распутных песен и плясок пьяных мужиков и баб.
После «отпустов», ярмарок и мобилизаций лошадей в местечко приходили еврейских нищие и требовали щедрого подаяния у обывателей, которые только что неплохо заработали. Время от времени в местечке появлялся возок «внука»[386], странствующего мелкого «бабского» ребе. Возком правил балагола, заодно выполнявший обязанности шамеса. «Внуки» всегда подъезжали к нашему дому, чтобы нанести визит раввину. Мама, родившаяся в миснагедской семье, посмеивалась над этими мелкими ребе в сподеках, с длинными пейсами и в шелковых жупицах, невеждами, которые выдавали себя за чудотворцев и праведников. Но папа принимал их с почетом: как-никак потомки святых людей, «внуки» великих цадиков, ведь все они утверждали, что происходят от Бешта[387], Козеницкого магида[388] или Святого Еврея[389]. Они с удовольствием пили чай, которым их потчевала мама, а в процессе чаепития высчитывали ее невероятную родовитость, как с отцовской, так и с материнской стороны, и жаловались на свою долю: хасиды, дескать, к ним не ездят, они сами вынуждены ездить к хасидам, таскаться по всему свету. Вечно у них были претензии к другим отпрыскам своей династии, которые захватили власть и наследственный титул «деда», а они остались на бобах и вынуждены скитаться по свету.