Отец всякий раз отправлял Йойне домой, чтобы тот пришел, когда протрезвеет. Однажды он таки развелся, но не с женой, а с мужчиной, и притом бородатым…
Это случилось на обрезании его внука. Сын Йойне, служивший лесным сторожем у Элиезера Фальца, справлял обрезание. Дело было зимой, в морозный день, и хозяин праздника послал крестьянина на санях за моим отцом и моелем, реб Генехлом-шойхетом. Я попросился с ними, и отец взял меня с собой в лес. Крестьянин укрыл своих седоков соломой и погнал лошадей по смерзшемуся снегу, глубиной не меньше локтя. Мороз был жгучий. Усы мужика превратились в ледышки. Из лошадиных ноздрей свисали сосульки. Пар, валивший изо рта, мгновенно замерзал. Генехл-шойхет, маленький человечек с маленькой бородкой, все время охал:
— Холодно, ребе, холодно… Холодно…
Отец уговаривал:
— На обрезании согреетесь, реб Генехл. И потом, вам ведь заплатят за труды.
— Да какое там заплатят, смех один, — вздыхал реб Генехл.
Он вечно вздыхал, этот реб Генехл. Когда он резал корову, то говорил, что это коровенка. Когда резал гуся — говорил, что это куренок. Когда ему платили рубль, он говорил, что заработал злотый.
— Смех один, ребе, смех один, — любил он вздыхать, чтобы не пришлось платить раввину процент с выручки за убой, как того требовала община.
Он говорил «смех один» и тогда, когда возникал вопрос о коровьих потрохах, и отец находил повреждение…[357] При этом шойхет вздыхал, охал, шлепал рукой по потрохам и плевал на них…
От его вздохов, охов и возгласов «Смех один!» жгучий морозный день становился еще холоднее. Тепло окутало нас, когда мы приехали на обрезание в лесную сторожку, утопавшую в снегу. В доме было натоплено, в медных подсвечниках горели свечи. Собравшиеся, сплошь здоровые, загорелые, веселые «лесные» евреи с женами, радовались от души. Хозяин праздника, крепкий малый, без устали разносил угощение. Гости не столько ели, сколько пили. Йойне Подгура, дед младенца, пил больше всех. Он вливал в себя водку буквально целыми бутылками. Пел и плясал как настоящий крестьянин. Больше всех веселился лесопромышленник Элиезер Фальц. Это был богач, благообразный, краснолицый человек, с золотистой подстриженной бородой. Одевался он на полунемецкий манер, носил накрахмаленное белье и вместо бархатной ермолки — шелковую, как немцы. Был большой шутник и немного безбожник. Говорили, будто он учит Хумеш с «Биуром» Мойше Мендельсона[358]. Я его очень любил, потому что, приходя к нам совершать «купчую», он всегда оставлял отцу трешницу, а мне отдавал сдачу: серебряный двугривенный.
На празднике Элиезер Фальц сыпал шутками, рассказывал истории, высмеивал все на свете. Вдруг он заговорил женским голосом, подражая жене Йойне Подгуры, и стал ругаться с Йойне. Тот был так пьян, что принял мужчину с золотистой подстриженной бородой за собственную жену. Слово за слово, Йойне Подгура начал требовать развода. «Жена» согласилась, и мой отец развел «ее» с Йойне. Отец, видно, тоже был малость под хмельком, коли допустил такую шалость… Никогда еще я так не веселился, как на этом деревенском празднике.
Среди разных историй, которые звучали за столом, была и история моего отца про Йоше-Телка. Это случилось с сыном ребе из Каменки[359], Мойше-Хаимом, который ушел от жены, дочери ребе из Шинявы. Когда много лет спустя Мойше-Хаим вернулся к своей агуне, люди заявили, что он вовсе не зять ребе, а нищий по имени Йоше-Телок, который оставил агуной свою придурковатую жену… Мой отец знавал Йоше-Телка и великолепно рассказывал собравшимся о путанице, которая приключилась из-за него…
Народ слушал, разинув рот и навострив уши, захваченный загадкой, которую никто не мог разгадать. Я тоже был весьма озадачен.
Вечером, когда мы ехали домой, мороз стал еще сильнее. Крестьянин предупредил нас, что нельзя дремать, а то замерзнем. Реб Генехл вздохнул:
— Холодно, ребе, холодно… Зря мы сюда тащились…
— Вам, кажется, заплатили трешницу? — спросил отец.
— Куда там, разве что пару злотых заработал, — ответил реб Генехл, по обыкновению превращая рубли в злотые. — Смех один, ребе, смех один…
Об этом шойхете в местечке ходила занятная сплетня: когда его взяли к нам шойхетом, то потребовали, чтобы он научился также делать обрезание. Но Генехл, который мог с легкостью зарезать корову, боялся дотронуться ножом до ребенка. Тогда ему велели учиться на петрушке. Но он был так напуган, что отдернул руку от петрушки.
— Ой, люди добрые, я на такое не отважусь, — взмолился он.
Из-за этого шутники прозвали его «реб Генехл-Петрушка». Реб Генехл всю эту историю отрицал.
— Куда там, смех один, — бормотал он.
«Зеленый Четверг» и выкрест с распятием во главе католической процессии
Пер. А. Полян
Чем больше мой отец хотел оградить меня от реальной жизни, засадив за священные книги, тем больше я рвался к ней, впитывая ее с нетерпеливой страстью. Того хуже: сама жизнь врывалась к моему отцу в его раввинский кабинет, где я должен был сидеть и учить Тору.
Все началось с женщин, которые приходили к отцу с «женскими» вопросами. Обычно он отсылал меня в другую комнату, когда очередная бабенка краснела и медлила с ответом, по какому, собственно, делу она пришла. Но я и так знал, о чем речь, и с любопытством прикладывал ухо к двери, чтобы услышать секретные вопросы и ответы в папином кабинете. Слышал я, например, жалобы одной невысокой женщины, часто приходившей к папе плакаться на то, что ее муж, торговец скотом, бьет ее всякий раз, когда приезжает домой на субботу, а она не может его «поприветствовать»…[360]
— Ребе, — плакала эта женщина, — чем я виновата?
Потом отец послал меня за ее мужем, и я слушал из соседней комнаты, как папа стыдил его за неблагочестивое поведение:
— Разве еврею пристало поднимать руку на жену?! — кипятился отец. — Да еще за то, что она блюдет закон!
Виновный стоял, понурившись, с покрасневшим бычьим загривком.
— Ребе, — бормотал торговец скотом, — всю неделю, в дождь и в холод, бродишь по деревням. В субботу приезжаешь домой, так хочется, в конце концов, немного субботнего покоя, э-э-э…
— Еврей должен быть евреем! — отвечал на это отец.
И человек с бычьим загривком обещал впредь вести себя благочестиво и праведно, но его маленькая жена снова и снова приходила в слезах жаловаться, что муж ее бьет и все за то же прегрешение…
Как-то раз в день праздника Симхастойре, когда евреи танцевали со свитком Торы, к нам пришел некий светловолосый молодой человек (сам он был родом из Плонска[361], но после свадьбы переехал в Ленчин) и прямо при моей маме и при нас, детях, поднял крик, почему, дескать, банщик Эвер не вытопил накануне праздника микву для его жены.
Отец стал его утихомиривать:
— Ну как же так, за столом, при детях?..
Но светловолосый молодой человек, который вечно таскался по ярмаркам с товаром, продолжал вопить:
— Ребе, мне весь праздник испортили…
Однажды наутро после свадьбы к нам домой прибежали сваты, которые еще с помолвки сомневались в честности невесты, и подняли такой крик, что отцу никак не удавалось примирить сватов со стороны жениха со сватами со стороны невесты. Дело было в том, что родню жениха не устраивала репутация семьи невесты. По правде говоря, и женихова семья была не особенно высокого происхождения, но на невестиной родне лежало пятно позора: брат невесты был выкрестом, да к тому же держал свиней. Вместе со своей бабой, ради которой он, собственно говоря, и крестился, этот выкрест приезжал из деревни на каждую ярмарку в нашем местечке и выставлял на продажу свой трефной товар — свиное сало и кишки. Мало того, он выкладывал эту дрянь возле дома своего отца, как будто назло всей семье, которая прокляла его и по нему живому отсидела «шиве»[362]. Ярмарочные дни, для всех полные веселья, для семьи этого выкреста становились днями горя и позора.