Жителям Ленчина реб Мойше очень нравился и своей ученостью, и своим благочестием. Каждую субботу он созывал простых людей в бесмедреш и рассказывал им о геенне и загробных муках. Люди плакали, слушая о том, что предстоит им через сто двадцать лет[111], но тем не менее ходили на проповеди реб Мойше и даже платили ему за них. Каждую пятницу реб Мойше отправлял двух учеников пройтись по домам своих слушателей, чтобы собрать пожертвования — кто сколько сможет: шесть, три, а то и два гроша. Мне тоже время от времени выпадало отправляться за гонораром ребе, и такие дни были для меня самыми счастливыми…
Далеко не так счастлив бывал я в субботу днем, когда, до того как реб Мойше отправлялся проповедовать простым людям, я должен был приходить в хедер и вместе с другими учениками изучать с ним главу[112] из Пиркей Овес[113]. Мечась по хедеру в своей шерстяной капоте — он носил ее еще со свадьбы, и она была такой плотной, что ее называли не шерстяной, а «жестяной» капотой — реб Мойше читал очередную главу с такой интонацией, что кровь стыла в жилах. Особенно доставляло ему удовольствие произносить перед нами слова Акавии, сына Махалалеля.
— Ми-аин босо, откуда ты идешь, ми-типо срухо, из капли зловонной… Л-айн ато голех, куда ты идешь, ли-мком офор ве-римо, в то место, где прах, ве-соело, и черви…[114] — стенал реб Мойше.
Вдобавок он еще учил Пиркей Овес с комментариями Бартануро[115], так что занятиям конца края не было. Мы, мальчики, люто ненавидели реб Мойше за то, что он отнимал у нас наши единственные свободные часы. Так же мы ненавидели и Бартануро за его комментарии…
Покой наступал для нас только тогда, когда реб Мойше ссорился со своими детьми. Прежде всего, он часто ссорился с сыном, коренастым светловолосым юношей, который ел с большим аппетитом, а учил Тору без всякого аппетита. Кроме того, к нему время от времени приезжали из другого местечка дочери, которые состояли в прислугах в приличных семьях и день-деньской были заняты сватовством, помолвками, расстроившимися помолвками и так далее и тому подобное. Они засиделись в девках и — хоть и дочери меламеда — были согласны выйти замуж даже за ремесленника[116] — сапожника или портного, но сватовство у них не ладилось, возможно, потому, что они никак не могли скопить себе приданое. Обычно все ограничивалось смотринами, иногда даже случался сговор, потом вдруг что-то расстраивалось и все шло насмарку. Каждый раз после этого они приезжали к отцу в Ленчин, говорили с ним, плакали, требовали, умоляли, причем прямо на глазах у нас, мальчиков. Реб Мойше только нервно кусал бороду и вопил, что все это из-за того, что его дети не ходят путями Божьими… Время от времени ему тоже приходилось уезжать на день или два, чтобы устроить сговор с очередным женихом одной из дочерей. В таких случаях он оставлял все на своего сына, коренастого блондина с хорошим аппетитом. Тогда мы переворачивали хедер вверх дном. Сын ребе при этом спокойно поедал куски хлеба, которыми мы его подкупали…
Реб Мойше задержался бы у нас надолго, если бы не его грыжа, которая однажды так его прихватила, что он лег и не встал, так что его пришлось уложить в телегу на солому и отвезти домой, в его местечко.
После него появился меламед реб Михл-Довид, веселый человек, который, бедняга, закончил свой «срок» совсем не весело.
Реб Михл-Довид был маленький, шустрый как ртуть, с редкой светлой бороденкой. Во время занятий он любил вырезать что-нибудь ножиком. То он вырезал из коры табакерки, которые раздаривал всем любителям нюхать табак; то из дерева — коробочку для эсрега. Руки у него были золотые. Он чинил часы, мог соединить порвавшуюся цепочку. Из глины лепил шахматные фигурки, которые дарил игравшим в шахматы молодым людям из бесмедреша. Особенно он любил вырезать мундштуки для своих самокруток, которые курил одну за другой. Его умелые руки были желтыми от табака и дыма. Для нас он делал из цветной бумаги фонарики, с которыми мы возвращались домой из хедера зимними вечерами. Учил он с веселым напевом, часто прищелкивая от радости пальцами. Хозяйки, у которых он «ел дни», были им довольны, так как все ему нравилось, любая пища была по душе. Хасиды готовы были на руках его носить, потому что он умел рассказывать удивительные истории о цадиках и «добрых евреях». Во время хасидских застолий и торжеств реб Михл был главным заводилой. Он пел высоким пронзительным голосом, много, как и положено хасиду, пил и танцевал без устали. Больше всего он любил танцевать на столе.
Нам, мальчикам, он тоже рассказывал бездну фантастических историй о цадиках и чудотворцах, которые владели кфицас а-дерех[117], могли становиться невидимыми и устраивать всякие прочие подобные штуки. Эти чудотворцы постоянно вели войну с гойскими колдунами и попами-волколаками[118] — те хотели навредить евреям, но цадики окружали их святыми именами и магическими кругами и тем побеждали. Истории были — пальчики оближешь. В субботу днем он тоже учил нас час-другой, но и эти его уроки были одно удовольствие. Он рассказывал нам о подвигах двенадцати сыновей праотца Иакова. Неффалим так быстро бегал по полям, что даже олени не могли догнать его. Симеон и Левий, соратники, своими мечами одни могли истребить всех врагов своего отца. Иуда рычал как лев. Когда Иосиф задержал Вениамина в Египте и не хотел отдавать его обратно, Иуда пришел к Иосифу и сказал: «Я прошу тебя, господин мой, не распаляй гнева своего, ты ведь как фараон, а я не боюсь фараона, потому что могу убить его одним мизинцем, так же как тебя». И разодрал Иуда свою рубаху, и показал свою могучую, как у льва, грудь, и волосы на его груди вздыбились, как иглы, и закричал он страшным голосом, и слуги фараона и советники его подумали, что рычит лев, а когда они увидели, что это Иуда, их сердца охватил страх, и они встали пред ним на колени, и склонились пред ним, и припали лицом к земле…[119]
Такие истории он рассказывал каждую субботу.
Учиться у этого Михл-Довида было весело. Но веселье это продлилось недолго.
Перед Пуримом реб Михл-Довид совсем забросил Гемору и стал готовиться к празднику. На восточной стене бесмедреша он написал с помощью сальной свечи большие буквы и что-то еще нарисовал. Сначала белый жир не был виден на белой стене. Но потом меламед обмакнул тряпку в золу из печки, которая была в бесмедреше, прошелся тряпкой по жиру, буквы сразу же почернели, и мы увидели большую надпись «Ми-шенихнас одор марбим бе-симхе»[120], что значит: «Как только начинается месяц одор, надо начинать радоваться». Под этой красивой надписью была нарисована бутылка водки и две руки, поднимающие рюмки. Следуя им же самим начертанной надписи, реб Михл-Довид хорошенько выпил с хасидами. А в хедере он разучивал с нами Мегилу, вырезая при этом замечательные трещотки[121] для всех учеников.
За два дня — Пурим и Шушан Пурим[122] — реб Михл-Довид буквально перевернул местечко. Когда в бесмедреше читали мегилу, он собрал всех мальчиков, не только своих учеников, но и чужих, и дал нам команду трещать каждый раз, когда упоминалось имя Амана. Для себя самого он сделал самую большую трещотку. К тому же он еще топал ногами, и не только при упоминании Амана, но и его жены Зереш и десяти их сыновей[123]. Особенно он старался при упоминании Ваиезафы[124], младшего сына Амана… То, что мужчина с бородой трещит в трещотку в бесмедреше, нам, детям, очень нравилось. Мы едва не разнесли бесмедреш. Мой отец был слегка недоволен, потому что мы мешали чтецу, но не сердился. На веселого Михл-Довида нельзя было сердиться. Кроме того, был Пурим, когда нужно радоваться.