В витринах полно осколков от снарядов, пробитых касок, оружия, корпии. На каждом экспонате — этикетка, на которой коротко и ясно указан калибр смертоносного орудия или место, где была найдена снятая с убитого солдата железная каска; это сувениры и результаты немецкой стрельбы. Вот и все.
Вдоль стен колоссальные авиаторпеды. Эти кошмарные шпалеры устрашающих синих чугунных груш, эти гнезда, полные огромных стальных яиц, в которых таились до поры до времени желтые свирепые цыплята из панкластита[2], расположились вокруг самолета.
На торпедах этикетки: 200, 300, 500 килограмм.
Этикетка на самолете: «Такие машины летали над Парижем и Лондоном».
Женщины, в ужасе бегущие в темноту, рушащиеся небогатые квартирки, пылающие пирамиды, внутри которых погребены обугленные тела сгоревших заживо детей, — но вряд ли выставка «Die Front», открытая в одном из самых фешенебельных мест Берлина, призвана вызывать у посетителей эти тоскливые мысли. Всемогущий доктор Геббельс, шефствующий над этой свалкой останков, стремится, напротив, вдохновить публику:
— Посмотрите, как Германия наводила страх на другие страны в славные дни войны. Она была великой державой. Она перебила множество врагов.
* * *
Налево от входа, в колыбели из дубовых листьев, перевитой яркими лентами, ухмыляется стальная морда 150-миллиметровой гаубицы. Рядом намалеванный на холсте танк, исполосованный белым, зеленым и рыжим камуфляжем. На его боках пятнышки ржавчины. Имитация брызг крови для пущего правдоподобия?
В зале раздается звук шагов.
На уровне земли — рельефная поверхность, холмы из папье-маше, леса из тонкой зеленой стружки, похожей на вермишель, микроскопические деревни и потеки кобальта, изображающего реки. Полдень. Один из служителей объясняет мальчишкам, которые явно забрели сюда прямо из соседней школы, что это панорама поля сражения.
Грубый голос, грудь колесом — все изобличает в этом человеке бывшего фельдфебеля, унтер-офицера старого закала.
Подхожу. Фельдфебель в штатском тычет указкой в деревню на панораме:
— Если бы наши части ее удержали, — говорит он, — мы бы вошли в Париж, детки. Тогда бы es wäre schöne Zeit gewesen. Тогда бы все было прекрасно.
На круглых детских рожицах расцветают ангельские улыбки. Мальчики уходят. Служитель обращается ко мне:
— Не угодно ли вам будет послушать про die zweite Marne-Schlacht? Про вторую битву на Марне?
— Благодарю, я там был… и не на вашей стороне.
Славный малый не обижается на такую мелочь. Предлагает мне симпатичные сувениры — фотографии полей сражений, кладбищ, развалин, обвешенных медалями вояк в касках и так далее…
Но меня ждет куда более любопытное зрелище.
* * *
Напротив 150-миллиметровой гаубицы, покоящейся в колыбели из дубовых листьев, расположился пулемет. Один из тяжелых пулеметов с жерлами из листового железа, похожими на жаровню для кофе, на длинных тонких ножках — семнадцать лет назад им придавали подобие человеческого облика, после чего они успешно превращали людей в привидения.
— Поверните колесо. Проверьте прицел. Теперь осмотрите зубчатую передачу, подающую ленту…
На сидении орудия расположилась какая-то женщина. Посетительница, уплатившая пятьдесят пфеннигов, берет у второго служителя урок стрельбы из пулемета. В конце концов, каждый развлекается как может. Но эта женщина, управляющаяся с рукоятками смертоносного орудия, — особа почтенного возраста.
— Жмите на гашетку, gnädige Frau, — говорит фельдфебель. — Вот так! Представьте себе, будто вы стреляете.
— Ach! Wie ulkig! Ах, как занятно! — вздыхает старуха.
Вид у нее не злобный. Неужели она воображает, что убивает людей, создания из плоти и крови, рожденные другими женщинами?..
Теперь вообразим, что на Рю де ла Пэ под высоким покровительством министра народного образования открывается выставка военной техники.
Представляю себе, как бывшие унтер-офицеры объясняют школьникам, что мы ведь в свое время могли отказаться от перемирия и войти в Берлин, и как бы это было прекрасно.
Далее представляю себе, как в это восхитительное место приходят старые дамы, чтобы поучиться тонкому искусству обращения с пулеметом.
Вы только подумайте, какой вой подняла бы немецкая пресса, разоблачая на весь мир эти «провокации кровожадной империалистической Франции!»
А ведь такое же странное зрелище каждый может увидеть в Берлине. И у нас дома никто не возмущается.
VII. «Sau-Franzose!»[3]
Враждебный выпад? Нет — просто рассуждение, правда, не слишком приятное. Примем его с улыбкой, придавая ему не больше значения, чем оно заслуживает.
Чтобы почитать французские газеты, я хожу к Моксиону, это уютная кондитерская, где когда-то не прекращалась веселая толкотня и царила космополитическая атмосфера, присущая нашим кафе на Больших бульварах. Сегодня там по-прежнему много народу, но обстановка изменилась. Иностранцев больше нет. Говорят только по-немецки. Женщины меньше накрашены и куда безвкуснее одеты.
Представьте, в Третьем рейхе мода находится под негласным присмотром нацизма!
Тут и там в бесцветной и малоразговорчивой толпе вокруг меня попадаются экзотические фигуры: блестящие гривы волос, алые влажные губы, оттеняющие восковую бледность лиц. Нескромные взгляды сверкающих черных глаз. В разговоре эти люди машут руками и брызжут слюной.
Несомненно, это козлы отпущения, на которых в коричневой Германии идет облава. Ost-Juden, восточные евреи.
Когда-то сотни этих людей имели процветающие магазинчики на той самой Фридрихштрассе, главной артерии Берлина. Преследования обрушились на них с куда большей жестокостью, чем на могущественных еврейских банкиров. Бойкоты, придирки со стороны полиции, запрет на высшее образование для их детей, а для них самих — запрет на увольнение служащих-«арийцев»; пощады им не было ни в чем. Большинство из них влачит жалкое существование в эмиграции.
Остальные притаились в задних комнатах своих лавок. Теперь они пытаются как-то влиться в жизнь. Выползают из своих нор. Принимаются опять делать хорошую мину при плохой игре, ведут бесконечные споры, драматические и бессмысленные, за чашкой кофе с молоком.
Вот за столиком справа сидят три еврея. Столик слева пустует.
* * *
Появляются две девицы с круглыми мордашками, со здоровым румянцем во всю щеку. На тяжелых белокурых косах лихо красуются фуражки защитного цвета. Кожаные пальто. Под мышкой книги и портфели.
Это студентки забежали полакомиться пирожными с кремом перед занятиями в университете, который тут же рядом.
Они входят, поводя плечами, громко разговаривают, хохочут во весь рот. Они стопроцентные национал-социалистки, эти студентки, и их военизированные повадки странным образом контрастируют с трогательной стыдливостью и неприступностью. Впрочем, ни залихватский облик, ни манеры этих двух красоток нисколько не оскорбляют взгляда.
Они бросают портфели и книги на свободный стол. Та, что повыше, в упор разглядывает евреев за соседним столиком. Я уверен, что те тоже успели ее заметить, потому что они смолкают. Она говорит подружке, не понижая и не повышая голоса, не то чтобы с вызовом, но и без малейшего стеснения:
— Scheusslich. Какая гадость. Куда ни придешь, всюду эти Sau Juden (еврейские свиньи).
Та, что поменьше ростом, с прекрасными ласковыми глазами и славным вздернутым носиком, замечает мои французские газеты. И тем же безмятежным тоном подхватывает:
— И Sau Französen, французские свиньи.
…Я езжу в Берлин уже много лет, и никогда до сих пор то, что я француз, не навлекало на меня оскорбительных замечаний. Наоборот! К парижанам берлинцы всегда питали этакую настороженную симпатию с примесью скандального любопытства — так провинциал относится к кузену-шалопаю, прожигающему жизнь среди столичных искусов и опасностей.