Желудок опять затягивает узлом, я сразу думаю, что лучше бы я эти бутылки вообще не видела. Можно было бы, конечно, нажаловаться. Но кому? И чьи это бутылки? Скорее всего, матери Джоуи, но с этими Пилкингтонами ни в чем нельзя быть уверенным. Но в любом случае, не она, так ее сынок тут виски прячет. Наверное, надо что-нибудь с этим сделать — виски вылить, что ли? Или бросить бутылки на наш двор и избавиться от них, когда стемнеет и никто не будет смотреть из окон дома Пилкингтонов. Тогда, может, законный владелец этого пойла решит, что его нашел его запойный родственничек. Может, даже будет скандал, благодаря которому Пилкингтоны в сто сорок второй раз окажутся в реабилитационном центре.
Мой взгляд перемещается к окну нашего дома — а именно к окну гостиной, где я уложила маму. Под окном большими уродливыми кучами лежат выкопанные кусты.
Задняя дверь распахивается, из дома вылетает мама с тюбиками красной краски в руках. Она принимается брызгать краской на кусты, вскрикивая: «Надо исправить. Исправить… Исправить!», как будто с помощью краски можно вернуть ее розы к жизни.
Крышка от мусорного бака Пилкингтонов все еще у меня в руках. Я смотрю в бак — две пустые бутылки, одна наполовину полная, одна непочатая. Что будешь делать, Аура? Варианты жужжат вокруг меня, как пчелы, которые уже никогда не прилетят на сладкий запах маминых роз. Проблемы Пилкингтонов меня не касаются, верно? У меня и своих сейчас хватает.
Поэтому я накрываю бак крышкой и делаю вид, что ничего не заметила. Бегу к маме, хватаю ее за руку и тащу в дом, пока никто не заметил, насколько ей плохо.
13
С неприличным поведением можно справляться двумя способами: (1) рассказать своему родственнику, с чем вы не намерены мириться, и (2) попытаться понять, почему вы позволяете себе быть такой размазней, которая обижается по поводу и без.
— Куда ты собираешься? — спрашиваю я, когда мама появляется из своей комнаты одетая — не приняла душ, но, по крайней мере, одетая, в просторном летнем платье, в котором ее слишком худое тело выглядит как ершик для чистки трубки.
Она улыбается:
— Ты сказала, я на каникулах до субботы, верно? Сегодня суббота. — Она хлопает по газете на кухонном столе, указывая на дату.
И на минуту вспыхивает надежда, как только что зажженная спичка. Я имею в виду, что мама все еще поддерживает связь с внешним миром — а что, если она смотрит на этот мир как на давно потерянного друга, который уехал много лет назад? Поддерживает связь, все еще поддерживает связь… правда?
И тогда я понимаю, чего мама хочет, и холодок бежит вниз у меня по спине, как будто я стою под сосулькой, начавшей таять.
— Ты собралась идти в класс?
— Я всегда по субботам хожу в класс.
— Но, мама… я не думаю… что ты уже готова. Еще несколько дней…
Уголки маминого рта мягко поднимаются вверх, ее глаза сверкают.
— Я люблю тебя, — говорит она мне. — Ты моя девочка.
— Ты думаешь, так я от тебя отстану? — спрашиваю я.
— Я думаю, что ты понимаешь, — вздыхает она. — Ты понимаешь. Мне нужно, слышишь? Мне просто нужно.
В первый раз в жизни в тот момент, когда мама смотрит на меня умоляющим взглядом, сжимая мои руки в своих, я действительно понимаю, что это значит — когда ты отчаянно любишь алкоголика и вдруг видишь его перед собой на коленях, умоляющего дать ему ключ от мини-бара. Один глоток. Мне нужно это, мне нужно это. Я люблю тебя, ты понимаешь, ты видишь меня насквозь, ты знаешь, каково это, так не отказывай же мне, пожалуйста, нет, нет…
На мамином лице появляется бесовская ухмылка.
— Когда ты родилась, у тебя были самые ясные глаза и самая прекрасная темно-синяя аура. И я знала, я назову тебя Аура, что-. бы мир узнал, что ты совершишь великие вещи. — Она целует меня в лоб. — Ты ведешь машину, помнишь?
— Это плохая шутка, — говорю я ей. И как дура хватаю ключи со стены.
В Академии я провожу маму мимо преподавателей — умники из художественного колледжа без денег, которые водят по залам экскурсии, чтобы заработать на свои веерообразные кисти, скребки для холста и гончарные инструменты. Один из них внимательно смотрит, хмурясь, на мамино летнее платье, которое открывает слишком много кожи в холодное октябрьское утро.
— Грейс? — произносит он тем неопределенным, ты-в-порядке, тоном, которого я надеялась избежать.
Я веду маму в класс, где она с неприязнью сбрасывает мою руку со своего плеча.
— Садитесь, — гавкает она, как озлобленный доберман.
Я не хочу, но весь класс — в нем равномерно смешались седые волосы и вулканические прыщи — уставился на нас этим ужасным шокированным и одновременно напуганным взглядом. И я занимаю место на задней парте, откуда могу наблюдать за мамой, откуда смогу спасти ее, если будет нужно, если она совсем свалится с того утеса. Но выдержат ли ее мои руки? Я прикидываю и прикусываю нижнюю губу.
Мама шагает внутрь комнаты, хватает несколько пустых листов и идет прямо ко мне. Швыряет бумагу на парту перед моим стулом.
— Было бы здорово, если бы ты вспомнила о своем альбоме для рисования. — Она говорит со мной так, как будто мы вовсе не родственники. Как какая-нибудь стерва-математичка с пучком на макушке, которую не волнует, что происходит в моей личной жизни: пора бы подзубрить уравнения.
«Что случилось с моей прекрасной синей аурой?» — хочется спросить мне, но слова застревают в горле, словно куриная кость.
— Если ты собираешься повсюду за мной таскаться, тебе придется поработать, — говорит она.
«Повсюду за тобой таскаться», — повторяю я. Не могу поверить, что не ослышалась. А эта бумага для рисования, которую она положила передо мной, это яд — я вижу черепа и скрещенные кости на верхней странице. Разве она не понимает, что она делает? Разве не видит, как мы похожи на Пилкингтонов? Разве не осознает, что она наркоманка и хочет и меня подсадить на иглу?
Разве ты не помнишь своего отца, писателя? Мне хочется закричать. Разве не хочешь, чтобы кто-нибудь удержал тебя тогда от того, чтобы взять в руки в первый раз кисть? Разве не видишь, что с нами делает искусство?
Мама стучит по столу кулаком, хватает меня за руку и заставляет подняться.
— Пошла вон, — шипит она мне и толкает к двери.
Я волоку ноги, цепляюсь резиновыми подошвами по плитке. Но мама сильнее меня — не понимаю, откуда берется эта сила. Она просто вышвыривает меня за дверь.
— Убирайся и дай мне работать, — говорит она и захлопывает дверь у меня перед носом.
Мне хочется броситься и распахнуть дверь, вернуться обратно, приглядывать за мамой. Но я знаю, что это только спровоцирует ужасную сцену. И я бегу мимо доцентов и несусь наружу, чтобы сесть под кленом, откуда я смогу наблюдать за мамой через окно.
Не успеваю я присесть, как она замечает меня. Она хмурится и опускает жалюзи. У меня опускаются плечи — словно рушится башня из кубиков. Я проиграла. Я опускаю лицо на ладони.
— Ты доделала мою доску?
Я поднимаю глаза, и мое сердце пикирует прямо к земному ядру. Джереми Барнс. Он садится рядом со мной, так близко, что, когда ветерок треплет его волосы, они щекочут мою щеку.
Я фыркаю и качаю головой, потому что в такой день, как сегодня, когда — кто знает, что там происходит за оконными жалюзи! — это кажется таким же романтичным, как в тот раз, когда Адам Райли полез ко мне целоваться у меня в подвале, а я сидела и думала, когда же это кончится.
— Ты неправильно подсчитал, — говорю я, но Джереми только ухмыляется, и его мушка подпрыгивает.
— До сих пор работаешь над ней? Должно быть, очередная Мона Лиза или вроде того. Скорее бы посмотреть.
— Джереми, я просто не…
Конец фразы повисает у меня на языке, не хочет выскакивать изо рта. Не могу. Он не представляет, о чем просит. Он не знает, что моя жизнь не такая простая, как его бусы. Что некоторые люди терпеть не могут солнце.