— О господи, — говорю я. Рука взлетает ко лбу — театрально, словно у актрисы в немом фильме. — О господи, — повторяю я.
Я стою столбом и, как баран на новые ворота, смотрю на дыру в стене. Она пробила гипсокартон до деревянной стенки. Дыра выглядит ужасающе солидно, как будто в стену и правда выстрелили из охотничьего ружья. Наверное, если смотреть на нее достаточно долго, то тени в дыре станут черно-красными, словно кровь, вытекающая из пробитого сердца. Боже мой, боже мой, боже мой, боже мой…
— Мам! — На этот раз я громко кричу.
В гостиную проникает порыв ветра и гладит меня по лицу своей холодной рукой.
Ветер? Как может ветер вот так гулять по дому? Не может. Если только… Если только что?
Дверь открыта?
В кухне русалки мотаются на своих лесках, как сумасшедшие. Раздвижная стеклянная дверь открыта настежь.
Я бросаюсь наружу и чуть не падаю от облегчения. Мама тут, тут, целая и невредимая. Я начинаю думать, как спросить у нее, что тут вообще происходит, и тут замечаю, что ее джинсы покрыты засохшей грязью. И лицо в грязи, и руки до локтей. Она надела старые папины перчатки для работы в саду — те самые, которые она всегда ненавидела из-за того, что они изнутри шершавые, как наждачная бумага. Может быть, сегодня это ее по какой-то причине не беспокоит. Может быть, это ее даже успокаивает. Примерно как если бы ты по ошибке схватился за ядовитый плющ и руки у тебя так зудели, что ты лил бы на них отбеливатель в надежде, что боль химического ожога принесет облегчение.
— Что произошло? — наконец спрашиваю я.
Мама показывает на розовые кусты, которые она столько лет поливала и подрезала, ухаживала за ними, как за детьми, потому что папа (который был у нас главным по садовым делам) их потихоньку губил. Папа лучше справлялся с отпиливанием сучьев и прополкой. У него вообще лучше получалось что-нибудь разрушать, чем поддерживать в живом состоянии. Поэтому мама и взялась заботиться о розах. Каждую осень она готовила их к зиме — собирала со всех углов двора опавшие листья и подгребала их под кусты, чтобы земля под ними не промерзла слишком быстро и корни не заболели. Тем летом, когда я должна была идти в седьмой класс, розы расцвели чудо как хорошо. Миссис Пилкингтон даже советовала маме отвезти великолепные розовые бутоны на ярмарку штата.
Но сегодня, вместо того чтобы позаботиться о кустах, она все их загубила. Их вырванные из родной почвы корни лежат под осенним солнцем. Они похожи на мертвых собак, а корни — на окоченевшие лапы. Ямы в земле напоминают неглубокие могилы.
— Ты их выкопала? — говорю я. — Ты их всех выкопала? Но ведь ты их любила.
— Мне пришлось, — резко говорит мама. — Они плакали.
— Кусты? — спрашиваю я и инстинктивно тру шею.
— Нет, — говорит она таким тоном, как будто я полная идиотка, — стены. Стены плакали. Я изо всех сил пыталась работать, но они так плакали, что я просто не могла рисовать. Я пошла тебя искать, искала везде, звала, но тебя не было. Где ты была? Я хотела тебя подождать, очень хотела, но они мне не давали. Я вышла во двор, звала тебя по имени, но ты не отвечала, а стены плакали, плакали. Я не могла этого слышать. А тебя не было.
— Хорошо, — говорю я. В горле начинает горчить. — Хорошо, мам.
— Мне пришлось, — повторяет мама. — Стены плакали. Так громко. Плакали. Корни старались пробиться сквозь стены. Я все это слышала. И еще их шипы, Аура. Они такие острые, а кусты старались прорасти прямо сквозь стены. Стенам было очень больно. Я не могла этого так оставить. Разве ты не понимаешь? Я обязана была им помочь. Я тебя искала, но не могла найти. Куда ты делась?
Чувство вины шипит и выливается из меня, как будто я только что открытая двухлитровая бутылка «Доктора Пеппера».
— Я очень устала, — говорит мама.
Она и выглядит усталой. Как будто вся вымочена в усталости — словно тряпка, такая мокрая, что с нее уже течет.
— Ничего, мама, — говорю я. — Прости, что я ушла.
— Но я ведь справилась, правда? — говорит она. — Я ведь все исправила? Видишь, как я все исправила?
Я смотрю на лежащие на земле кусты и думаю, что, может быть, их еще можно спасти, посадить обратно — вдруг приживутся? Но с другой стороны, если они ее так нервируют, может, лучше и не браться.
— Да, мама, — говорю я. — Ты все исправила.
Я веду ее в дом, помогаю вымыть грязные руки. Вытираю их полотенцем, и мы идем к дивану в гостиной, на который я ее укладываю. Подпихиваю ей под голову подушку, стаскиваю со спинки шерстяной плед и укрываю ее.
— Ты поспи, — говорю я, убирая ей волосы с лица. — Если понадоблюсь, я во дворе. Надо прибраться немного.
— Хорошая девочка, — говорит она, и на какую-то долю секунды мне кажется, что я вижу в глубине ее глаз — Грейс Амброз, родилась третьего апреля тысяча девятьсот семидесятого. «Она еще жива», — мелькает у меня мысль. Мне кажется, я вижу нечто похожее на извинение. Я сейчас далеко но ты держись я еще вернусь пожалуйста Аура ты хорошая девочка ты ведь не заставишь меня пить таблетки ненавижу таблетки Аура но я люблю тебя люблю тебя люблю тебя.
Но затем темные волны, плескавшиеся в ее глазах, возвращаются.
— Я когда-нибудь рассказывала тебе о своем папе? — спрашивает она. — Он был совершенно поразительным человеком. Он был писателем, ты знала? А моя мама его упрятала. Он был моим папой. Мы с ним были родственные души. Но моя мама… она его упрятала, туда, где из него высосали саму жизнь. Они делали ему как бы кровопускания, только вместо крови была его душа. Маленькими острыми скальпелями они резали его душу, и наконец она исчезла. Они его убили. Убили.
— Ш-ш-ш… — шепчу я, а сама пытаюсь не всхлипнуть.
— Но я от нее убегу, — говорит мама. — Убегу к моему Киту, и мы с ним будем жить долго и счастливо.
Я поправляю плед, которым она укрыта:
— Ты отдыхай, ладно?
Я беру в гараже коробку с пакетами для садового мусора и садовые ножницы, выхожу на задний двор и подбираю с земли перчатки, брошенные мамой.
Я начинаю с ближайшего куста — режу ножницами ветки на кусочки приемлемой длины. Бросаю ножницы и начинаю засовывать ветки в пакет.
— Мусорщик это не возьмет, ты ведь это знаешь? — Голос прыгает мне прямо в лицо, словно чертик из табакерки, какие продаются в сувенирных магазинах.
Я вскрикиваю и прижимаю руку к груди.
— Извини, — говорит Джоуи из-за забора. — Я не думал, что ты испугаешься.
Я вновь принимаюсь резать ветки и засовывать их в пакет, надеясь, что Джоуи Пилкингтон не станет мне докучать и вернется в дом. Но он, как видно, намеков не понимает — пялится на меня, как будто я не кустами занимаюсь, а, оголив сиськи, танцую на столе в баре. В то же время мне немного страшно сказать ему в лицо, чтобы он от меня отстал, потому что я помню папино предостережение: «Держись подальше от Джоуи». Что такого папа о нем знал? Почему он никогда толком мне ничего не говорит?
— Эй, Аура, — говорит Джоуи, голос у него липкий и сладкий, словно кукурузный сироп, — если ты так любишь возиться в саду, можешь зайти ко мне — тут надо листья сгрести.
— Мечтать не вредно, — не глядя на него, отвечаю я таким тоном, чтобы паршивец понял, что я могу доставить ему серьезные неприятности, если он сейчас же от меня не отстанет.
«В конце концов, мне всего шестнадцать лет, ты, старый мерзкий наркоман-извращенец»; — думаю я.
Я продолжаю заниматься кустами и слышу, как Джоуи уходит — слышно шуршание листьев. Только когда он исчезает в доме, узел у меня в животе немного ослабевает.
Но у меня не получается запихнуть ветки в мешок для мусора — его треплет октябрьский ветер. Надо, чтобы кто-нибудь подержал мешок открытым — кто-нибудь или что-нибудь, думаю я, глядя на железный бак для мусора позади сарая Пилкингтонов. Я бегу в конец двора, перепрыгиваю через заборчик из металлической сетки и хватаю бак. Но только я его поднимаю, как что-то там начинает звенеть — дзинь, дзинь, словно десяток гостей чокаются бокалами. Понимаю крышку и обнаруживаю бутылки: две пустые, одна наполовину полная, одна непочатая.