Мама, оказывается, вместе с Матвей Матвеичем проверила нас – поэты ли мы, справедливо полагая, что тому, кому страшно лететь сквозь холодную мглу, в поэзии делать нечего. Это справедливо.
Вообще, мне повезло с мамой.
Диверсанты
Скоро я стал видеть огни. Их был миллион, миллиард. Это были огни Москвы. А прямо подо мной был темный лес. Он приближался. Я упал на огромную ель. И снова вспомнил, как в детстве на меня упала новогодняя елка. Только теперь наоборот – я упал на елку. Поломал собой пару веток и упал в сугроб. В сугробе было тепло и уютно. Я даже специально пролежал там с минуту. Было хорошо. Вообще, хорошо быть живым.
Потом я вылез из сугроба, снял кое-как парашют и отправился на поиски Стасика. Мне все это уже нравилось. Было похоже, что мы со Стасиком диверсанты, которых сбросили на территорию, оккупированную врагом. Мне это понравилось: поэты-диверсанты.
Стасик повис на огромной сосне и был плох. Я крикнул ему, чтобы он специальным ножом перерезал стропы, как инструктировал нас бешеный. Стасик сначала не хотел, но я сказал ему, что в противном случае он так и будет висеть на сосне, как шишка, и не попадет к Вознесенскому на дачу. Тогда Стасик перерезал стропы, со страшным воплем полетел вниз, упал в сугроб, но в сугробе был пень, и Стасик больно ударился подбородком.
Я стал успокаивать Стасика и сказал ему, что мы не пропадем, что с высоты я видел московских окон негасимый свет, а значит, люди близко.
Когда мы вышли из леса, Стасик вдруг изменился в лице и тихо сказал:
– Вот оно…
– Что? – спросил я, думая, что Стасик тронулся от перенесенных испытаний.
– Переделкино! – сказал Стасик.
По обе стороны улицы прятались в заснеженных соснах старые дачи. В окнах горел желтый свет.
Стасик сказал:
– Здесь живут поэты! – И добавил: – Смотри, как живут… Сволочи.
Я посмотрел. Действительно, поэты жили хорошо.
Стасик придирчиво осматривал дачи и сообщал мне:
– Капитальные дачи. И бани. И у всех противопожарная пропитка, наверное. В три слоя сделали, точно…
Побродив немного по Переделкину и изучив, как живут сволочи, мы вдруг вспомнили, что не знаем адреса Вознесенского. Мы как-то об этом не думали. Я полагал, что, когда мы попадем в Переделкино, дачу Вознесенского легко найдем, потому что поэтов не может быть много и, следовательно, дач в Переделкино тоже не может быть много. Ну а в крайнем случае спросим у какой-нибудь литературной дамы в зимнем тулупчике, выгуливающей пуделя в зимнем тулупчике, и дама нам ответит:
– Милые юноши, конечно, я вам скажу. Я же вижу, вы поэты… Андрюшенька живет вон там, рядом с бывшей дачей Володеньки.
– Какого Володеньки? – спросим мы.
– Маяковского, какого же еще, он был такой губастый, смешной! – захохочет озорная старушенция.
И подарит нам на память коробочку с кокаином, которую однажды не донюхал и оставил у нее Маяковский.
Мороз стоял сильный, мерзли уши, носы, пальцы на руках и ногах. А дач в Переделкино оказалось очень много. Целые улицы. Я не верил своим глазам и все время спрашивал Стасика:
– Неужели поэтов так много? Что же все они пишут?
– То же, что и мы! – злобно отвечал заиндевевший Стасик. – Стихи…
Мы стали стучаться наугад в разные дачи, но вместо пуделей в тулупчиках выбегали рослые псы и бились своими широкими грудными клетками в заборы. В одном случае к нам вышла миловидная бабушка в шубке, я сразу обрадовался и закричал:
– Здравствуйте, с наступающим вас! Вы не подскажете, где живет Андрюшенька?
– Какой Андрюшенька? – удивилась бабушка в шубке.
– Вознесенский! – уточнил я.
– Ах, Вознесенский… – сказала бабушка, посмотрела на нас с подозрением и спросила: – А вы кто?
– Мы поэты, – сказал я просто.
– Ах, поэты, – сказала бабушка в шубке и опять посмотрела на нас с подозрением. – Сейчас.
Я решил, что сейчас она принесет и подарит нам какую-то памятную вещицу. Вскоре она действительно появилась с какой-то вещицей в руках. Мы доверчиво подошли ближе, а бабушка напрыскала в наши со Стасиком замерзшие лица слезоточивый газ из баллончика. Вот что она принесла нам вместо коробочки с кокаином Володеньки.
Мы со Стасиком бросились бежать от дома проклятой старухи. Она вслед нам кричала, что мы бандиты и чтоб мы были неладны. И мы ими были. Глаза ничего не видели. Мы со Стасиком бились друг об друга, как молекулы кипящего борща. Потом я первым додумался лечь лицом в снег. Сразу стало легче. Я посоветовал и Стасику лечь лицом в снег. Он так и сделал и плакал в снег.
Потом Стасик сел у сосны и сказал:
– Не могу идти. Не чувствую ног. Началась гангрена, наверное… Будьте вы прокляты, и ты, и Вознесенский.
Надо было что-то делать. Тогда я обратился к иерофантам. Ведь они следовали за мной повсюду. Когда нас выкинули из военного самолета в ночь, рядом со мной летел Винтокрылый, я видел. Значит, и остальные были где-то поблизости.
Я сказал про себя, не вслух:
– Иерофанты, мне нужна помощь. Где, блять, эта ебучая дача Вознесенского?
Немедленно из леса показался Волчок. Ничего не говоря, он побежал вперед, быстро глянув на меня своими разноцветными глазами.
Я сказал Стасику:
– Пошли. Я знаю, где живет Вознесенский.
По пути к Вознесенскому мы встретили мужика в большой меховой шапке и дубленке. Мне он показался смутно знакомым, и я прямо так и сказал Стасику:
– Это что – Евтушенко?
– Вроде да, Евтушенко, – сказал Стасик.
Я не любил Евгения Евтушенко. Не потому, что мне так уж не нравились его стихи. А потому, что Бродский не любил Евтушенко. А я любил Бродского и поэтому не любил Евтушенко.
Бродский
Вот и выпал случай, читатель, поговорить о Бродском в этом тексте. Что ж. О нем написано нестерпимо много, и, казалось бы, что еще можно о нем написать. Но опять-таки, сказано многое, но не сказано главное. Как же так получилось, что Бродский, с одной стороны, большой засранец, а с другой стороны – прекрасный поэт? То, что Бродский был большим засранцем, не нуждается в доказательствах – он сам так про себя говорил, и женщины, которых он бросил, заплаканных, тоже так про него говорили. То, что Бродский прекрасный поэт, тоже вроде бы не нуждается в доказательствах. Стихи свои он читает, конечно, как мертвец, который жалуется на геморрой. Но стихи хорошие! Значит, он герой – потому что поэт всегда герой. Но как же так? Как засранец стал героем? Возможно ли это?
Пример Бродского доказывает, что да, это возможно. Все дело в том, что у человека болит. Если болит живот или сердце – можно пойти к врачу. А что делать, если болит не живот и не сердце, а сразу всё, всё внутри, с рождения? К какому врачу идти? Нет такого врача. Тогда человек становится поэтом. У него болит, но все, что он может, это только орать, как младенец, который не умеет сказать, что болит и где. Поэту так же трудно помочь, как младенцу. Поэтому у поэтов такая же высокая смертность. А окружающие люди, нет чтобы попробовать как-то помочь, наоборот, восхищаются – как же точно он сумел рассказать, как ему больно! Ведь и у нас болит, пусть не так сильно, пусть не все внутри, пусть не с рождения, но тоже болит ведь. У всех людей болит внутри, и им становится лучше, когда они узнают, что у кого-то болит сильней и давней. Вот за эту большую боль, которую Бродский еще и приловчился описывать всякими интересными размерами, можно простить человеку все. Даже то, что он погубил много женщин, и погубил заодно Евгения Рейна.
Так что Бродский совершенно заслуженно считается большим поэтом и при этом большим засранцем. Поэт – это человек, у которого болит.
Вот главное, что не было сказано о Бродском, а теперь сказано.
Евгений Евтушенко
Встретив Евтушенко на улице Переделкина, я не мог пройти мимо. Я сказал:
– Здравствуйте, Евгений… – Я не знал его отчества. – Евтушенко.