Кстати, вот интересно. По простой траве понятно, кто ходит. Коровы, бомжи и философы. А вот по газону ходят либо гольфисты, либо футболисты, либо иные пидарасы, любящие английский газон. Справедливости ради надо сказать, что гольфисты нередко бывают пидарасами. Да что там говорить – гольфисты сплошь пидарасы. Футболисты тоже бывают пидарасами, но много реже гольфистов. Да.
Все мои друзья вышли из простой травы, и в нее все ушли.
Шайбу!
Ярос, и многое удивляло меня. Я не понимал, почему у взрослых людей, не у всех, но у многих, такие лица. Похожие на маски хоккейных вратарей. В детстве я любил хоккей, и мне нравились вратари, они были похожи на рыцарей. Понятно, зачем вратарю маска, – шайба, если вонзится в незащищенное табло, доставит боль и унижение. Но почему обычные люди, не хоккеисты, тоже ходят в хоккейных масках, я не понимал. Ведь все они не могут быть вратарями! Более того, вокруг не было видно ни одной шайбы. Именно поэтому я, когда был маленький, часто кричал, видя лица людей:
– Шайбу! Шайбу!
Я слышал – так кричали на хоккейных матчах, по телевизору.
Однажды к моей маме пришли сослуживцы. Мама в то время стала жить в квартире, которую ей дали. Мама редко брала меня туда, она была занята – ей приходилось ночами работать, зарабатывать деньги на мое лечение. Я болел все время. По этой причине мама редко брала меня к себе в квартиру, а я был мал и хотел быть с мамой, поэтому болел, и мама не могла меня взять, ей приходилось работать, чтобы зарабатывать деньги на мое лечение. В общем, довольно запутанная тема с этой квартирой. Но когда я все же попадал в квартиру мамы, это был праздник. Я любил смотреть на печатную машинку мамы и слушать, как она печатает. Машинка у мамы была большая, немецкая. Все, что делают немцы, исполнено пафоса, изготовлено из металла и безотказно работает, с характерным лязгом. Я думаю, у немцев внутри тоже есть лязг. Моя прабабушка была немка. В нашей семье говорили, что она была чистокровная немка. Не знаю, почему про прабабушку говорили, что она чистокровная, как про овчарку. Я думаю, потому что это престижно – быть чистокровной немкой, да и чистокровной немецкой овчаркой быть тоже престижно.
Мне нравилось смотреть на печатную машинку, а иногда, когда мама разрешала, я ударял по кнопкам, и машинка с лязгом вонзала в бумагу красивые буквы. Мне это понравилось сразу – вонзать в белый лист буквы. Когда мама заканчивала печатать страницу, она крутила такой специальный барабан, и со скрежетом из машинки выползал белый лист, весь в буквах. Это была магия. Белая, как чистый лист формата А4. Есть магия в чистом листе формата А4. В компьютерной клавиатуре нет магии, потому что нет бумаги, ничего не лязгает. Просто внутри экрана, который одновременно и жидкий, и кристаллический, что до сих пор я считаю усмешкой над собой и своим пониманием, появляются буквы. Любую из них можно стереть в любой момент. Нет в этом непоправимости, нет лязга, нет вечности.
Суровая окончательность. Это главное. Если стукнешь по кнопке с буквой «а», стальная спица с кулачком на конце вылетает и сильно, навсегда припечатывает к бумаге букву «а»: на тебе, бумага, букву «а»! И всё, бумага уже с буквой «а», и уже ничего не поделать.
Если мама вдруг ошибалась и впечатывала в бумагу не ту букву, она тут же сминала лист и выбрасывала его себе за спину. Это было красиво, в этом тоже была красота. И беспощадность. Мне это понравилось. Возможно, поэтому, а скорее всего только поэтому я и стал писателем. Конечно, если бы я знал, когда становился писателем, что, для того чтобы стать им, мало печатать на машинке, надо еще быть готовым к духовному подвигу, я бы еще подумал, так ли уж мне нужен этот подвиг. Тем более что подвиг писателя вообще на хуй не нужен никому, кроме него самого, да и то.
Мама не была писателем, и, следовательно, печатала она не романы. Мама, по сути, была фрилансером: она осваивала коммерческие заказы. Это были диссертации вьетнамцев. Я никогда не узнаю, потому что я и не пытался никогда узнать, почему заказчиками моей мамы были вьетнамцы. Мне страшно думать, что в этом есть какой-то смысл или, хуже того, символ, и я надеюсь, что его нет. Дело в том, что вьетнамцы приезжали в наш город учиться. Когда приходила пора защищать диссертацию, вьетнамцы покупали диссертацию у какого-нибудь мощного русского звездолета вроде моего папы. Сначала вьетнамцы покупали контент. Затем контент надо было размножить. Но так как в те времена еще не было принтеров, приходилось размножать контент на машинке, за деньги. Когда мама печатала диссертации вьетнамцев, она всегда громко приговаривала:
– Боже, какая ахинея! Боже, что пишет этот идиот!
Или иногда она говорила так:
– Боже, чтоб ты сгорел со своей диссертацией!
Мама не могла механически относиться к тому, что печатает. Она невольно вдумывалась в содержание текстов и давала оценку работы, а иногда и личности вьетнамского диссертанта. Я навсегда запомнил эту прямую и честную мамину оценку. Потом, много позже, я всегда помнил об этом. И часто сам себе я говорил, перечитывая свои тексты:
– Боже, какая ахинея!
Или:
– Боже, что пишет этот идиот!
Синие танцы
В тот вечер к маме первой пришла тетя Клара. Она была большая, тучная и носила на голове пышный парик, как будто она была Людовиком XIV. Но тетя Клара не была Людовиком XIV, она была народным судьей. Мама мне сказала, что народный судья решает, кто прав, а кто виноват. Я стал бояться тетю Клару, когда узнал, что она это решает.
Тетя Клара всегда приходила к нам с тортом. Мама давала мне кусок торта, я уходил с ним и ел в одиночестве, а мама с тетей Кларой играли в карты. Моя мама всегда выигрывала у тети Клары, потому что была дочкой трансильванской цыганки. А тетя Клара была дурой, потому что играла в карты с дочкой цыганки.
Однажды тетя Клара осталась у нас ночевать. Когда она ложилась спать, она позвала меня и показала глаз. У тети Клары был стеклянный глаз, и она на моих глазах вытащила его из головы и положила в стакан. Тетя Клара думала, что мне это понравится. Я убежал. Во сне потом плакал, мне снилось, что глаз тети Клары убежал из стакана и бегает по квартире за мной. Вот такой была тетя Клара. Народным судьей.
Потом пришли другие подруги мамы, с мужьями. Они сели за стол полный мяса. Меня позвали, и мама сказала, что я сейчас прочитаю стихи. Про Новый год. Но стихи я не смог прочитать. Я посмотрел на гостей моей мамы. Никогда я не видел одновременно столько хоккейных вратарей, столько их не было даже в НХЛ. И я закричал:
– Шайбу! Шайбу! Шайбу!
Мама бросилась закрывать мне рот, унесла меня быстро из комнаты, потом стала объяснять сослуживцам, что я странный, с рождения странный, поздно начал говорить, а когда начал – нес ахинею, но она водила меня к врачу, и он выдал справку, что я не кретин. Я уже рассказывал об этом враче. Он помог мне. Да, он нарушил клятву Гиппократа, обманув мою маму и даже выдав письменную справку, что я нормальный. А может, в этом и есть смысл клятвы Гиппократа, кто знает. Вряд ли Гиппократ вообще знал о своей клятве. Это все пиар.
Я заметил давно: когда люди пьют, после пятого стакана они снимают хоккейные маски. Не после первого, после первого стакана людям маски не мешают. После третьего начинают мешать, они снимают маски, вытирают с лица пот под масками и снова надевают их, потому что все еще боятся. Это и есть социальное чувство. Это чувство, что шайба уже летит.
Но после пятого стакана, именно после пятого, я считал, люди перестают бояться. Они снимают маски. Им становится по хуй, летит ли шайба. Люди перестают быть вратарями после пятого стакана. Они становятся форвардами. И они начинают танцевать. Это сильное желание, в нем мало смысла, но много свободы. Оно прекрасно. Пьяные люди хотят петь и танцевать. Это самые доступные виды искусства. Конечно, отдельные люди, под влиянием Мейерхольда, начинают хотеть экспериментальных постановок, авангардного балета. Но нормальные, простые люди не хотят авангарда, они не хотят и не могут балета. Они хотят просто петь и просто танцевать. И они это делают. Как умеют. Умеют все это примерно одинаково. Это тоже прекрасно, в этом есть первобытное равенство. Оно есть в танцах туземцев. Кто-нибудь слышал, чтобы из толпы африканских голышей выдвинулся Рудольф Нуриев? Нет. Потому что в дикости все равны, все прекрасны. А если кто-то и пытается выдвинуться, его сейчас же заметит и пометит вонючей жидкостью шаман. Только в извращенной среде балета может вспыхнуть Нуриев. Это и есть самая питательная среда для рождения гения, это для него – как навоз для растения. Гений рождается в среде извращенцев, а примитивное искусство гениев не знает. В примитивном искусстве каждый – гений.