Вторая молния ударила прямо в небо. Облачный просвет над Останкино затянулся, радуга переломилась пополам и схлопнулась в тугую пульсирующую черную точку, стало очень темно, и томительный режущий звук затих, как будто его виновник, титан с микрофоном, отошел наконец от огромной фонящей колонки. Телебашня на глазах стала сереть, ветшать, покрываться зигзагами трещин. Редкие огни на ней погасли. Толпа услышала короткий, мрачный, с нисходящей интонацией механический выдох, какой мог бы издать гигантский танковый мотор, выработавший все горючее. Часть конусообразного основания надломилась и выкрошилась, как сгнивший изнутри зуб, и башня вздрогнула и стала крениться.
Третий извилистый электрический залп в упор расстрелял Останкинский телецентр. Воздух наполнил скрежет и треск разрушаемого железобетона, и полукилометровое сооружение торжественно рухнуло на толпу.
***
К полуночи Анна Волкова и Алексей Бенедиктов дошли до когда-то своего дома на улице Проходчиков. Они убегали, прячась от мародеров, которые взламывали продуктовые магазины и ящиками тащили оттуда спиртное. Чтобы согреться и немного прийти в себя и привести в чувство Анну, Алексей украл бутылку коньяка из уже разграбленного магазина. Они вошли в некогда свой двор, прошли вдоль дома, пересекли дорогу и вскоре оказались вдвоем среди цивилизованной лесной тишины, аккуратно посаженных ровных трав и минималистского света стильной хромированной луны, и не верилось, что совсем близко отсюда воет и задыхается в дыму и тумане обезумевший, погибающий город.
Они сели на поваленное дерево, на котором сидели обычно зимой. Алексей дал Анне бутылку, она глотнула из горлышка, поперхнулась, но вскоре перестала дрожать.
– Что теперь будет? – тихо спросила она.
Бенедиктов тоже выпил, обнял Волкову и поцеловал ее большие, сплошь черные, заплаканные смородиновые глаза. Он вдруг стал очень спокойным. Увиденный и пережитый только что ужас показался придуманным, литературным. Он вспомнил рассказ, который читал в прошлую пятницу для журнала, и то, как потом повторилось описанное там в реальности с Анной. Обступивший их влажный и темный мир был безопасным, пластичным, податливым, он существовал всегда и показывался любому, кто не ленился смотреть внимательно, и оставалось только как можно точнее записать увиденное, постаравшись ничего не придумать.
– Что будет дальше? – всхлипнув, повторила Анна.
– Надо ждать, пока прекратится вещание, – серьезно ответил Бенедиктов.
Волкова помолчала, опустив голову и ковыряясь каблуком в мокрой земле, словно в песочнице. Алексею сильно хотелось поскорее успокоить и согреть ее.
– А оно прекратится? – спросила она доверчиво.
– Можно попробовать это ускорить.
– Как?
– Очень просто. – Бенедиктов рылся в сумке в поисках записной книжки. – Начать жизнь заново, полюбить еще раз, написать другую повесть, где никто не умрет. Знаешь, сколько там сейчас, – Алексей кивнул в сторону города, – рабочего народа, сантехников и электриков, вообразило себя чеховскими мужиками, которые пьют горькую в трактире якобы от тяжести своего скотского существования? А бывшие омоновцы видят себя старостами, урядниками, унтерами пришибеевыми и норовят отобрать самовар за недоимку. Офисный человек терзается старенькой прохудившейся «тойотой». Интеллигенция так же воюет сама с собой, как и всегда, только теперь уже не в журналах и блогах, а на улице – арматуриной по очкам. Управляющих банками убивают кухонными топориками. Чудесную квартиру на Кравченко, которую я снимал, уже, скорее всего, уплотнили ликующей гопотой. Ну и так далее, ты все это ведь тоже читала. Ты спрашивала, что теперь будет: а ничего не будет. То есть ничего и не было. Нового пока еще не было ничего, Анечка.
– Кстати, насчет квартиры. Где мы будем ночевать?.. – спросила Аня совсем уже детским, беспомощным, озябшим голосом.
Июньская ночь была неожиданно холодной, и хотелось поскорее выйти из леса и забраться под одеяло с живым и любимым человеком.
Бенедиктов наконец нашел ручку, но уже забыл то важное, что хотел записать, но это его совсем не расстроило. Вместе с ручкой во внутреннем кармане сумки обнаружилось что-то еще, маленькое и острое. Бенедиктов нащупал и достал ключ, серебряно блеснувший в свете луны. Они встали и, обнявшись, пошли по мокрой траве, оставляя за собой едва заметные в темноте следы, наброски новой тропинки.
2012 г.
Маргаритковый мир
(рассказы)
Лицей
Последний раз я видел ее давно, лет пять назад. Она приезжала в Москву, и мы встречались. Тогда мне стала смешной моя прежняя любовь: вся будто съежившаяся, постаревшая, со своим скорым провинциальным говорком и тупой боязнью лифтов, она была даже неприятна мне. Что ж, тем лучше; нормальный финал горячего школьного чувства.
Вообще, любил ли я ее? Может быть, это была просто тяжелая, некрасивая страсть, от которой травятся и убивают соперников? Я был в то время (когда поступил в лицей и познакомился с ней) очень застенчив, угрюм, некрасив; девушки меня не любили. Про таких говорят грубо, но верно: ему даже его правая рука не дает. Став звездой в лицее (Всероссийские олимпиады по литературе, затейливость прозы, личное обаяние актерства – мое лицейское лицедейство там помнят до сих пор, сардоническое чувство юмора, наконец, любимое женщинами), я изменился во всем, но она ко мне изменилась не сразу. Маленькая, с развитой грудью, с темной веснушчатой кожей и резким, хриплым голосом, она была далека от идеалов красоты. Но кому нужны идеалы, когда рядом ходит и раздраженно теребит сумку сама женственность.
Она была дочерью какого-то известного сибирского не то золотого, не то лесного короля. В лицее был принят «официально-деловой» стиль одежды, и острые углы белого воротника, острые носы туфель и острые линии сумки хорошо отражали ее суть: острость (есть ли такое слово?), колючесть. Невзлюбила она меня сразу. Возненавидела: завидев меня, демонстративно шла прочь, брезгливо шипя мою непростую фамилию. Я же в ответ любовался ею и презирал ее, и улыбка от этого у меня выходила кривенькая, жалостливая.
Мы были в одном классе. Училась она средне, беря усидчивостью. Ни талантов, ни склонностей, ни увлечений в нашей насыщенной и сложной лицейской программе за ней не замечалось. По-русски писала плохо и с ошибками. Я дополнительно презирал ее за это, потому что главной моей эрогенной зоной с рождения был язык. Тот единственный, главный поцелуй… нет, нельзя так скоро.
Постойте, вот фотография: удивлены? Калмыцкие скулы, курносый нос, маленькие глаза. Вот губы, губы у нее были замечательно мягкие, теплые. Пожалуй, ушки еще ничего, но как можно влюбиться в женские ушки? Кроме ушек и губ, должно быть что-то еще. В ней и было это что-то. Восхитительные морщинки около грубого, капризного рта, теплый и искренний смех маленькой ведьмы, совершенно черные, почти без белков, глаза, родинки на груди, хрупкие худые ключицы, костлявые большие колени. Никаких пошлостей вроде ямочек, округлостей и упругостей.
Ответное чувство, сначала в виде любопытства, в ней начало проявляться примерно через полгода нашей учебы в одном классе, напоминавшей сожительство двух медведей в тесной берлоге, уязвленных квартирным вопросом. Словно устав ненавидеть, она решила посмотреть, что же я за насекомое, и увидела, что я не так уж противен. К тому же, говорю, стала расти моя лицейская слава литературного вундеркинда, что само по себе не могло не вызывать интерес. Правая рука школьной администрации!.. Война перешла в новую фазу: мы стали общаться – неловко, глупо, с зашкаливающим обоюдным сарказмом, словно делая друг другу одолжение, и неизменно, заканчивая разговор, она при всех громко говорила какую-то гадость в мой адрес. Так, однажды в столовой я, поперхнувшись гречневой кашей, пошутил, что гречка «не пошла», а она после этого произнесла нечто отвратительное в своей лживости о том, что я якобы сопьюсь. И показала язык. (Увидев меня в Москве в свой последний приезд, она грустно сказала, будто убедившись в чем-то: «Ну вот, я же говорила».)