Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Еще один вираж, фары разгоняют темноту, и внезапно из глубины парка выступает дом, ограда, дорога, а из-под колес от резкого торможения с сухим треском разлетается гравий.

— Вот и пресс-центр, — сообщает Илжецкий.

Ветер резко распахивает дверцы автомобиля, врывается внутрь, свистит в ветвях, чем-то твердым бьет по водосточной трубе, властвует здесь, срывает одежду. Мне надо что-то сказать, но у меня сильно дрожит подбородок, и я не могу с этим справиться.

— Вы озябли?

— Слегка.

— Сейчас согреемся. Нас здесь покормят. Они так и жаждут теперь подавать нам шедевры кулинарного искусства для поднятия настроения.

— Собственного настроения, насколько я понимаю?

— И я так думаю. — Илжецкий огляделся в темном вестибюле. — Они бы с радостью устроили нам лукуллов пир, лишь бы показать, какие они паиньки.

Молодой ксендз, протягивающий портье свое черное пальто, оборачивается в нашу сторону.

Мимо нас в этот момент торопливо проходит какой-то угрюмый, задумавшийся мужчина в форме польского лесничего. Он буквально налетает на ксендза и лишь тогда поднимает голову. Они удивленно смотрят друг на друга, на лице ксендза отражается глубокое смущение. Он приветственно поднимает мягкую, белую ладонь, которой можно гладить только головки набожных детишек, потом опускает руку и, отбросив приличествующую его сану серьезность, хватает лесничего за плечи, обнимает, целует, отодвигает от себя, чтобы разглядеть со всех сторон, и опять прижимает к груди. Типично мужское проявление нежности, больше всего напоминающее серию сильных и частых боксерских ударов.

Какое-то время слышно похлопывание, потом ксендз опять чуть отстраняет лесничего и, радостно сияя, смотрит на него.

— Влодек! Значит, ты выжил в том аду. Вернулся оттуда. Ты должен мне все рассказать. Все! — восклицает он с радостным волнением.

Лесничий стоит понурив голову, смотрит в пол. Ксендз снова прижимает его к себе, ласково похлопывает по плечу.

— Ну-ну, старик. Не падай духом. Нас теперь двое. А двое из нашего класса, да еще с одной парты, после этой войны значит больше, чем общий съезд всех выпускников школы. Как твоя семья?

Тот помолчал, потом буркнул еле слышно:

— Я совсем один.

Ксендз снова встряхнул его, как грушу во время сбора плодов.

— Жить все равно надо. Выше голову, брат. Разве я не прав?

Лесничий улыбнулся, неуверенно поддакнул.

— Наверное… А что у тебя, Яцек? Как это тебя угораздило? Всегда за девчатами бегал, а теперь в таком одеянии? Неужели от немцев в таком наряде прятался?!

Наступило неловкое молчание. Ксендз поправил воротничок сутаны, криво усмехнулся. Лесничий оживленно продолжал:

— Война ведь давно кончилась. Скинь ты эту юбку. На что тебе маскарад?

Ксендз по-прежнему возился с воротничком.

— Оставь, Влодек. Оставь.

— Что-то я не пойму. Ты что, все еще скрываешься?

Неуверенным жестом ксендз взялся за пуговицу на кителе лесничего.

— Послушай, Влодек. Мы ведь виделись в последний раз, когда нам вручали аттестат зрелости, да? Помнишь, как Жирафа читала нам последнее наставление — напутствие в жизнь?

— Тебе что, тоже захотелось проповеди читать?

Я волновалась за пуговицу, пальцы ксендза не переставая крутили ее: вправо — влево, вправо — влево.

Оба молчали. Наконец лесничий, недоумевая и изумляясь, спросил:

— Не пойму, ты что, действительно в попы подался? Без обмана?

— Да ладно, старик. Брось это…

— Фу-ты ну-ты! Так это не маскарад?!

— Как видишь… Пойдем поужинаем вместе. Тут у них отличное вино.

— Освященное небось?

— Да ладно тебе. Пойдем посидим. Поговорим. Я тебе все объясню. Идем.

Указывая рукой на дверь, он наконец выпустил пуговицу. Лесничий махнул рукой.

— Да чего тут объяснять, если ты обет дал. А как ты девчатам нравился! Даже моя сестра в тебя была влюблена! А теперь что — всю жизнь будешь в юбке ходить? А мы-то думали!..

— Да ладно, старик. Я хотел в авиа-автомобильную школу поступать. Но на вступительном провалился.

— Ну и погиб бы летчиком на войне. Может, и к лучшему, что так вышло.

— Пойдем, Влодек, посидим. Расскажешь, что с тобой было, как ты теперь живешь.

Лесничий молча опустил голову, уставился в темный угол вестибюля. Ксендз настороженно наблюдал за ним.

— Ну-ка пошли! — Он крепко взял его за плечо. — Я понимаю, ты прошел через ад. Теперь надо забыть об этом и вернуться к жизни.

— Знаешь, старик, мне сейчас даже трудно решить, когда было хуже. Во время оккупации я был уверен, что, если выживу, меня уже никакие мелочи, сантименты, всякие там фигли-мигли, домашние заботы трогать не будут. А теперь вот…

Он покачал головой.

Ксендз озабоченно смотрел на него.

— Ты мне сейчас все расскажешь. Тебе станет легче, вот увидишь.

— Как я мечтаю, чтобы мне стало хоть чуть-чуть легче. Но пока даже во сне не удается забыться, все об одном думаю. Просыпаюсь со сжатыми кулаками.

— Идем сядем у окна. Если хочешь, мы проведем вместе весь вечер. Может, все не так плохо, как тебе кажется.

Они вошли в зал ресторана. К ксендзу, судя по всему, вернулось присутствие духа: он спокойно шел, откинув голову, сплетя пальцы на груди, точно читал про себя молитву, наверное, готовился выслушать предстоящую исповедь.

Илжецкий весело подмигнул мне:

— Вот вам наши соотечественники! Им даже в голову не приходит, что в Нюрнберге еще кто-то может понимать по-польски.

— Исповедальней, судя по всему, послужит накрытый стол. Интересно, постучит ли ксендз трижды в знак отпущения грехов?

— Можете не волноваться! Он ему по старой дружбе отпустит все грехи. К приятелям и одноклассникам проявляют снисхождение.

Мы направились в соседний зал, чтобы не мешать землякам, не слышать их откровений, к этому явно шло дело — они сидели наклонившись, почти касаясь друг друга головами. На фоне окна четко вырисовывались их сгорбленные спины. Широкоплечий, грузноватый ксендз сидел неподвижно, лесничий что-то рассказывал, нервно жестикулируя. Его пальцы принимали живейшее участие в беседе, он то и дело открывал и захлопывал портсигар, перекладывал с места на место спички, потом рассыпал их, снова собирал.

Я огляделась. Меня смущало, что я стала невольной свидетельницей встречи этих двух людей.

Обшитые деревом стены казались холодными, неуютными. Тусклый свет, приглушенные разговоры немногочисленных посетителей. Официант вежливым жестом проводит нас к столику в глубине зала.

— По крайней мере никто не будет торчать за спиной, — говорит вполголоса Илжецкий.

— Зато те двое видны отсюда, как на ладони.

Какое-то время мы молча изучаем меню, потом начинаем подыскивать тему для разговора, не связанную с этими двумя посторонними людьми. Я разглаживаю ладонью льняную скатерть и ловлю себя на странном ощущении: мне кажется, будто я в знакомой деревне сижу за празднично накрытым столом, на который вот-вот положат краюху хлеба, поставят соты с теплым медом, только что вынутым из нагретого солнцем улья.

— До чего красивая! Это ведь ручная работа? Просто удивительно, откуда у немцев такие способности к ткачеству, ведь этим испокон века занимались голландцы, норвежцы, поляки.

Илжецкий барабанит пальцами по столу, отбивая ритм какой-то мелодии. Я не уверена, слышит ли он мои слова.

Перебирая руками бахрому, я спрашиваю:

— В старых романах часто встречаются фразы вроде: опасность миновала. Это могло означать, что кончилась буря, вернулось ощущение покоя, исчезло напряжение. Скажите, у вас было такое, не омрачаемое сомнениями ощущение, что после капитуляции Германии опасность миновала? Что кончился кошмарный сон и можно вздохнуть с облегчением?

Он помолчал, потом пухлыми пальцами взял мою руку; на лице седовласого амура показались ямочки.

— Деточка! Я и без того в Нюрнберге плохо сплю. С завтрашнего дня у вас тоже начнется бессонница. Нюрнберг не то место, где можно утвердиться в убеждении, что опасность миновала. Как раз наоборот. В Европе растет и усиливается какая-то невидимая напряженность.

26
{"b":"546332","o":1}