Миг самообмана. Я чувствую, что это он, по-настоящему близкий человек.
Я спряталась в темную нишу, чтобы мужчина не заметил меня, и это мое движение, мое бегство, позволило мне теперь спокойно наблюдать. Шаги все ближе. Я закрыла и снова открыла глаза. Все-таки это приближается Томаш. Только у него одного такие движения, пластичные, спокойные. Полосы сумрака и света рассекают человека, то прячут его, то вновь заливают светом. Кто же это? Враг? Чужой? Или самый близкий человек на земле? Мне хотелось крикнуть, но нельзя.
Кто он сегодня?
Остался ли он и сегодня личностью, смогли бы его интересы пересечься с самыми важными для меня проблемами?
Кем был для меня этот человек? Мифом. Я прекрасно отдавала себе в этом отчет. Я плохо знала его. Но вместе с тем мир, в который я возвратилась, казался мне покрытой пеплом, мертвой планетой, со всех сторон меня окружали кладбища, пугали подвалы, где погребены прятавшиеся там люди, чердаки, на которых, перекинув веревку через балку, спасались таким образом от эсэсовцев, леса, полные могил, руины гетто. Из мира ушло прежнее тепло, со всех сторон веяло холодом. И казалось, что без близкого человека трудно будет качать новую жизнь. В любом случае мне хочется поговорить с Томашем, хотя он мог оказаться совсем другим, непохожим на созданного моим воображением человека.
Я выбежала ему навстречу. Сейчас меня обнимут руки, сила и запах которых разбудят меня наконец, вырвут из этой войны, из немецких моргов, из абстракции, которая зовется загробной жизнью. Я хочу очнуться от этого зловещего сна, только любовь, великий ураган, потрясение, взрыв всех чувств, вулкан, долгий плач могут освободить меня от мучений, которые отпечатались в моей памяти, но в ней отпечатались чересчур реальные события, ставшие навязчивой идеей.
Эта минута вернет мне необходимые жизненные соки, заставит жить сначала, с доверием, с бездумной, слепой, животной силой, с бессознательным желанием быть. Руки мужчины сомкнутся на моих плечах, шершавая, пропахшая дымом ладонь коснется моих щек, сотрет с них изморозь освенцимских перекличек, слезы, выступившие от ветра и на морозе превратившиеся в сосульки, унижение от полученных ударов, стыд от грязи и вшей, ползающих по пылающему от тифа лицу.
Он увидел бы и понял все это без единого слова, как не смог бы понять самый добрый отец. Он знает, что даже океан доброты не может возместить того, что было. Он крепко прижмет меня к себе, от его горячего дыхания шевельнутся мои короткие, еще не отросшие волосы.
Это мне нужно. И, понимая, что через несколько минут все может развеяться, я все же не могу отказаться от надежды. Только через эти единственные ворота можно вернуться на дорогу жизни. И если это в самом деле он, пусть судьба подарит нам хотя бы полчаса. Эта мысль заставляет меня напряженно ждать.
Томаш молчит, и это лучше всего. Теперь я поверила, что нашелся близкий человек, которого я уже никогда не потеряю.
Я слышу его тихий голос и все еще не могу поверить, что никто не вправе прервать наш разговор, никто не вправе измываться над нами.
— Когда мы впервые взялись за руки, я понял, что это на всю жизнь. Я не сказал тебе этого тогда. Ты понимаешь, ведь тогда не нужны были слова. А раньше? Раньше мы были детьми.
Вся радость жизни давно уснула во мне, я пронесла ее через Освенцим и знаю теперь, она проснется. Теплая рука Томаша греет мои пальцы, только в этот момент я с удивлением узнаю его черты, стертые в памяти серостью бетона, серостью дыма, серостью полосатой робы, серостью немецкой армии.
Начнется жизнь. Только вдвоем она будет иметь смысл. Вдвоем мы будем смотреть на эти влажные поля, вдыхать смолистый запах елей и сосен, острый зимой, горячий в жаркие летние дни.
Постепенное пробуждение от гитлеровского «блицкрига» не было еще полным пробуждением, я лишь сегодня открываю глаза.
— Скажи, — несмело говорит Томаш, чужой и родной одновременно. — Отец ничего не передавал мне? Не советовал?
Значит, и Томаш поддался сомнениям, не уверен в том, как примет его родная земля, станет ли она его домом, его пристанью.
— Я говорила с твоим отцом накануне отъезда. Он просил передать тебе каждое его слово. Он советует сразу вернуться.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Рядовой Нерыхло безумно обрадовался приезду Томаша. Меня изумил его неподдельный восторг. Поначалу я никак не могла взять в толк, чего он так настойчиво требовал, увидев нас, идущих вместе по замерзшему снегу возле замкового рва с искореженным подъемным мостом.
В ярком солнечном свете фигура Нерыхло становилась все виднее. Мы приближались к нему, ведь он совсем неопасен, мы пройдем мимо него спокойно. Поздороваемся, перекинемся несколькими словами. Мы как раз собрались свернуть на разъезженную колесами дорогу. Но в этот момент Нерыхло поднял руку и закричал:
— Пан учитель, вы его опознаете, этого немца из нашей деревни, того, что выселял беженцев. У него пальцев не хватало, вот этих, и еще у него на подбородке были наросты. Вы должны опознать его, он это или не он. Вы должны!
Значит, это и есть свидетель, которого они ждали? Томаш! Илжецкий в первый вечер в пресс-центре говорил мне, что надо Вежбицу и Нерыхло предостеречь, иначе они пропадут. Их посадят за самосуд.
— Послушайте, — начала я, но мои слова проносились мимо них вместе с ветром, и я уже поняла, что ни одно мое слово не будет услышано. Они пойдут искать правосудия на немецкой земле, независимо от того, в чьих руках оно окажется и против кого будет направлено.
— Послушайте! — кричала я. — В нашей делегации четыре юриста. Англия представлена тремястами. Америка — двумя тысячами. Польские прокуроры и судьи не смогут вам помочь. Передайте этого немца в руки жандармерии, это все, что вы можете сделать.
Рядовой Нерыхло отрицательно покачал головой.
— Должен быть суд и наказание. На наших глазах. Мы не отпустим его.
Я вспомнила доводы репортера Ганса Липмана, которые он высказывал при любой возможности, и без колебаний повторила их:
— Тут упрямо доказывают, что только военные имеют право судить военных.
Нерыхло ткнул пальцем в мою сторону.
— Верно! Только военные! Так оно и будет. Капитан Вежбица приучил нас к порядку. Итак, за мной, пан учитель. Даже если мы идем на верную гибель.
Я видела их обоих посреди огромного заснеженного пространства, в лучах солнца их фигуры расплывались и снова оживали на фоне развалин. Я шла за ними. Мне хотелось бежать отсюда, но ноги точно увязли в обломках кирпича. Я не могла выдавить из себя ни звука, и это было типичное для мучительных сновидений чувство.
Над нашими головами дул мягкий ветер. Солнечные лучи расцвечивали серый массив разбомбленного замка, на солнце переливались мельчайшие искорки тающего снега. Развалины обрели цвет и некую законченность формы. Шла весна.
Томаш крепко взял меня за руку. Тепло и сила проникли в самое сердце. Он спокойно улыбался. Теперь еще отчетливей, чем в момент его появления, я увидела, как он истощен за долгие месяцы перевозок в эшелонах, ночевок на мокром снегу, под дождем, подгоняемый автоматами эсэсовцев, отступающих под напором армий союзников.
Томаш спокойно и тепло обратился к Нерыхло:
— Давайте встретимся вечером в «Гранд-отеле». В девять. Хорошо? Там наметим план действий. Мы должны сообщить юристам о наших намерениях.
Нерыхло просиял:
— Тогда до встречи.
— Пока, друг, — сердечно сказал Томаш и обнял меня за плечи.
Мы медленно пошли вдоль рва, к рухнувшему мосту. Как осторожно мы ступали! Жизнь снова начинала обретать смысл…
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
Существует такая замечательная вещь, как возвращение. Есть вагоны, в которых можно уехать из Германии в Польшу через Чехословакию.
Надо верить. Война полностью лишила нас надежды, и все же надо справиться с прошлым, надо благодарить судьбу за то, что майор Хмура-Лазарский во Франкфурте-на-Майне выписал, как обещал, индивидуальную репатриационную карту Томашу, чтобы он мог вернуться на родину. Это произошло после того, как он опознал гитлеровца после очной ставки, и после того, как того судили. Я ждала его, и вот мы едем.