— Чему тут удивляться, — говорит Себастьян. — Они вошли во вкус своих военных побед. Парни сытые, здоровые. Приехали из Канады, из Соединенных Штатов, Англии на французский берег. Английский главнокомандующий Монтгомери весьма хитроумно дал команду возводить бункера на южном побережье Англии и надул немцев. Союзники тем временем ударили по гитлеровцам совсем в другом месте, атаковали их с воздуха, с моря и с суши, пустив в ход бомбардировщики, истребители, парашюты, амфибии, лодки.
Мы внимательно слушали рассказ Вежбицы о высадке десанта. Его мощный голос перекрывал оркестр, играющий теперь совершенно тихо, мягко, почти шепотом; ритм отбивали танцующие пары, они со всех сторон вывалились на паркет и мерно покачивались в такт мелодии.
Из сверкающей трубы вырвался мотив, который предпочитали здесь всем прочим, который звучал, словно фанфары, призывающие живых:
Amour! Amour! Amour!
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
И все-таки репортер зародил во мне сомнения. Уже третий день я просиживаю в комнате для свидетелей, и у меня много, слишком много времени для размышлений. Пустые белые стены, и лишь американский солдат, часовой, помогает мне коротать время, рассказывая о делах Трибунала. Часовые меняются каждый день, а обстановка все та же. Любой звук шагов в коридоре заставляет быстрее биться сердце, перехватывает дыхание. Когда же я наконец услышу скрежет ключа в замочной скважине? От мора, глада, огня и воды, а также от военных ассоциаций убереги нас, господи.
Ассоциации возникают непрерывно. Запах суда. Спертый, сырой и тошнотворный запах камеры. Щемящее беспокойство в животе, в мыслях. Идут! Снова приближаются шаги. Все громче и громче. Я поднимаю голову, шаги прямо у двери. Американский солдат жует жвачку так невозмутимо, словно находится на расстоянии миллионов световых лет от меня, он и не думает обращать внимание на звуки шагов, он просто не имеет представления о том, что со мной происходит.
Шаги удаляются. Значит, еще не сейчас. Облегчение и вместе с тем нетерпение. Сколько мне придется еще сидеть тут? Вот снова идут. Те же самые возвращаются. Может быть, на этот раз откроют дверь, чтобы вызвать меня в зал?
Сегодня туман. Наверное, все так же, как и я, зябнут и ежатся.
Мне надо восстановить прошлое. Но как? Одним только голосом, словами я должна объяснить, что такое Освенцим, Международному военному трибуналу.
Я опускаю голову и закрываю глаза.
И все-таки репортер Ганс Липман зародил во мне сомнения. Я долго обдумывала его доводы, и, хотя они не могли ни убедить меня, ни заставить пересмотреть мои представления, я все же должна помнить о том, что здесь суд и скамья подсудимых. Мостик между подсудимыми и Биркенау кажется очень длинным. Я одиноко стою на самом его краю и моментами начинаю бояться, что никто меня не услышит.
Мне надо хоть на время перестать думать об этом, отделаться от непрерывно возникающих ассоциаций. Я беру книгу в руки и затыкаю пальцами уши, чтобы не слышать даже звуков шагов в коридоре.
Читаю, но мысли не дают покоя. Может быть, репортер в чем-то прав. Я никогда не видела Ганса Франка, я никогда не видела Геринга, я никогда не видела Йодля. То, что я могу рассказать о преступлениях в лагере, можно определить как следствие их приказов. Обвиняемые, которые в самом начале процесса заявили, что считают себя невиновными, nicht schuldig, вряд ли признаются в том, что одобряли действия, которые в Нюрнберге назвали геноцидом.
Что он говорил мне, перекрывая шум оркестра?
— Прежде чем вы выйдете на трибуну и начнете давать показания, вас ждут долгие часы в комнате для свидетелей. Сколько? Кто знает, два, три, а может, и больше часов, с утра и до вечера. Только от вашей собственной психической стойкости будет зависеть ваше интеллектуальное и моральное состояние после такой боевой подготовки.
— А как же другие свидетели? Те, что выступали передо мной? — спросила я его тогда.
— И они тоже. Каждый ждал в отдельной комнате. Таков порядок.
Какую роль играет тут этот энергичный репортер Ганс Липман? Что такое психическая стойкость? Как сохранить ее во время этих томительных часов ожидания? У каждого из нас своя собственная, лишь ему данная стойкость. Психическая стойкость. Неизмеримая ценность, от которой зависит все: недолгое человеческое бытие на земле и понимание того, как ты сумеешь выдержать огромную тяжесть судебной процедуры, сможешь ли собраться с мыслями перед атакой специалистов, экспертов, советчиков, болтунов, опекунов, юристов, журналистов, вояк, одетых в американские, с иголочки мундиры. Игра в подобную войну. А может, Трибунал тоже игра?
Все мое внимание направлено на ожидание вызова, стараюсь держать в памяти самые важные истины, которые надо сказать непременно, но я отдаю отчет в том, что излагать их буду в телеграфном стиле и не смогу передать ни трупной вони бараков, где, лежа в грязи, девушки умирали даже от гнойной чесотки, постепенно распространявшейся по всему телу. Как рассказать о том, что там можно было умереть от чесотки?
Кто-то идет по коридору. Шаги все ближе.
— Наверное, это за вами.
В открытых дверях появляется Грабовецкий.
— Обеденный перерыв. И ничего хорошего. С опросом польских свидетелей дела обстоят пока невесело. Мы опоздали на целую неделю, и черт знает какое решение примет председатель Трибунала. До обеда удалось сделать лишь одну треть того, что намечено на сегодня.
— А что будет после обеда?
Грабовецкий махнул рукой.
— Продолжение. После обеда долго не работают. Я не знаю, найдется ли время для польских свидетелей. Ваши показания перенесут на завтра или на какой другой день. Сегодня в повестке еще и процедурные вопросы.
— Значит, мне не надо все время торчать в этой комнате?
— Надо, надо. Вдруг вас вызовут неожиданно? Ведь у них в последний момент может образоваться какое-нибудь окно. Полчаса. А у вас вообще есть манера нарушать порядок. Я ведь просил в Варшаве, чтобы все сидели в коридоре Министерства юстиции. Тесно, ну так что поделать, конечно, тесно, в здании полно народу, но все же стульев там для всех хватало, да?
В его голосе слышалось еле сдерживаемое, вероятно, за несколько дней скопившееся раздражение. Он взял себя в руки, но ненадолго.
— Просил я вас сидеть в Министерстве юстиции и не вставать с места, пока не вернусь из паспортного стола? А вы исчезли, испарились, как призрак. Да, да, я помню, у вас был паспорт. Виктор Грош просил подготовить его срочно, в течение двух часов. И вы с удовлетворением извлекли его из своей сумочки. Но вы все равно обязаны были сидеть на месте. Прислушаться к моим распоряжениям, ни на шаг не удаляться из коридора Министерства юстиции.
Он поднял обе руки и замер в позе африканского божка.
— Места у вас тут предостаточно, и я рекомендую вам ждать до победного конца. Сейчас вы пойдете со мной обедать, а потом я снова провожу вас в комнату для свидетелей и оставлю под присмотром часового.
— Отвратительный харч, — сказал Грабовецкий, кривя лицо над тарелкой с томатным супом. — Обеденный перерыв слишком короток, обедать в «Гранд-отеле» мы не успеваем. Сегодня особенно нельзя опаздывать. Прокурор Буковяк, быть может, в любую минуту сумеет протолкнуть польских свидетелей. И что тогда? Кто, по-вашему, был бы во всем виноват? Разумеется, Грабовецкий.
Послеобеденные часы проходят. Сижу, словно зажатая в узкое ущелье коридора старого здания, в котором временно разместилось Министерство юстиции.
До меня доносится стрекот пишущих машинок. Возвращаясь с обеда, я заглянула в комнату прессы. Там тесно, словно в школьном классе, когда присутствуют все ученики. Корреспонденты со всего мира, склонившись над бумагами, поспешно пишут. Дальмер поднимает голову, дочитывает последние фразы.
Снова камера для свидетелей. Часовой, очень благодушный поляк из Канады, начинает рассказывать какую-то длиннющую повесть. Я пытаюсь поспеть за его рассказом о вторжении союзников во Францию, уважение к его народу, на который немцы не нападали, растет в моих глазах. Какой же это героизм — прийти на помощь Европе, преодолеть океан, потом Ла-Манш, прыгать с понтонов в бушующие волны, брести по шею в воде под обстрелом немецких пушек — быстрей, быстрей, обходя минные заграждения, к берегу!