А теперь Венька постыдно сбежал.
— Герой! — бубнил Николай, которого все время не покидали мысли о Веньке. — Черт с тобой!..
Он вышел на пустырь. Осторожно, стараясь не скрипеть валенками по снегу, направился к сараю, одиноко темневшему на голом пригорке. Голубевшим под луной снег был густо испещрен цепочками собачьих лап, убегавших к сараю. Так было вчера, и позавчера, и всю последнюю поделю.
Только вчера, и позавчера, и всю последнюю неделю они пробирались к сараю вместо с Венькой. На полпути до него расходились, подкрадывались с двух сторон: Николай — со стороны распахнутых дверей, Венька — с тыла, где в стене было выломано несколько досок. Стоя на почтительном расстоянии от сарая, Николай вскидывал ружье и посылал в распахнутые двери два выстрела. Тогда туча испуганных собак, давя друг друга, визжа и лая, вываливалась из дверей, сплетенная в огромный клубок, и вываливалась из дыры в тыльной стене сарая, чтобы броситься наутек. И тогда надо было бить и бить из ружей в этот живой, воющий клубок. Потом они складывали добычу на санки, тащили санки к своей хибаре. Самым паршивым делом было снимать шкуры. Веньку начало мутить с первого дня. За неделю он стал зеленым, с ним случилась истерика…
«Герой!» — зло твердил про себя Николай. Но не столько злость, сколько обида прожигала его, — так нестерпимо было ему одному пробираться среди ночи к этому проклятому сараю.
Все он сделал, как и в прошлую ночь. Послал два выстрела в распахнутые двери и, когда в дверях появился этот огромный, воющий клубок давящих друг друга собак, он стал бить и бить по нему из ружья, быстро выхватывая на кармана полушубка патроны и загоняя их в ствол. Когда все смолкло, Николай повесил на плечо ружье, поволок санки к сараю, стал подбирать и складывать на них добычу. И удивился, как много он настрелял одним заходом — ничуть не меньше, а пожалуй, больше, чем в прошлые ночи с Венькой.
Он решил заглянуть в опустевший сарай — не осталось ли там? Шагнул под темную крышу, включил фонарик и сразу же вскрикнул от острой боли, пронзившей ногу. Той же ногой он отбросил от себя наскочившего на него большого рыжего пса, прижался спиной к степе и выставил рогатину. Ружья он снять не мог — руки его были заняты фонариком и рогатиной, да он и не подумал в этот миг о ружье: пес снова с рыком подступал к нему, обнажив клыки. Рыжий взвился в прыжке, но отлетел прочь от удара рогатиной. Опять кинулся на Николая и опять отлетел прочь. Когда он ринулся на него снова, Николаю удалось всадить ему в пасть рогатину, однако здоровенный пес дернулся с такой силой, что Николай не устоял на ногах. Он выронил фонарик, тот погас, но рогатины Николай не выпустил. Их жуткая схватка в темноте длилась несколько минут. Из последних сил Николай все-таки подмял под себя пса и обеими руками вцепился ему в шею. И когда пес захрипел, а потом и вовсе обмяк, Николай откатился в сторону и еще долго не мог отдышаться и найти в себе силы подняться на ноги.
Он нащупал на земле фонарик, включил его, и тот неожиданно стрельнул пучком света. Рыжего пса, которого он только что душил, в сарае не было: он ушел через дыру, куда вели кровавые следы. Луч фонарика наткнулся на лохматую собаку, лежавшую в луже замерзшей крови, и Николай все понял. Они в Венькой раза три встречали в поселке дородного рыжего пса, бродившего в паре с лохматой белой лайкой. Новая профессия уже успела отложить на них свой отпечаток, заставляя приглядываться ко всякой встречной собаке, и потому Венька, узрев впервые эту парочку, изрек: «Глянь, какую мадмазель рыжий отхватил. Похоже, не бродячие, за хозяином живут». Выходит, Венька, ошибся: рыжий и его «мадмазель» тоже были бродяжками. Лохматую «мадмазель» он, видимо, уложил первым выстрелом, поэтому она и осталась в сарае. И рыжий не бросил ее. Когда же Николай вошел в сарай, пес пытался расправиться с ним. Николай поднял «мадмазель» за задние лапы, вынес из сарая и бросил на санки.
Он с трудом дотащил свой груз до хибары, с трудом втянул в сени тяжелые санки и вошел в свою берлогу. Он еле держался на ногах, по лицу его тек пот, смешанный с кровью, — как ни удачен был его поединок с рыжим, тот все же крепко хватил его когтями по щеке. Николай достал квадратное зеркальце и, глядя в него, промыл щеку спиртом. Рана была глубокая и рваная, сочилась кровью, и он заклеил ее куском газеты. Потом точно так же промыл спиртом следы клыков на ноге. Здесь укус был пустяковый — помешал валенок.
Покончив с этим, он вымыл спиртом руки, одним махом выпил стакан спирта, разбавленного на треть водой, бросил в рот корку черствого хлеба, валявшуюся среди окурков и рыбьих костей на неприбранном столе, вывернул лампочку, так как выключателя в хибаре не было, и, как был в полушубке, валенках и шапке, повалился на свой топчан.
«К чертям, все к чертям! — подумал он, еще не успев заснуть. — Надо сматываться… Назад в Полярное… Высплюсь и уеду… А лучше сразу домой. Да, лучше сразу домой… Завтра же…»
2
Если бы Анна Степановна Зинина, умершая год назад, увидела хибару, в которой жил на краю света ее младший сын Коленька, увидела его самого, немытого, нечесаного, заросшего, и узнала, какому делу посвятил себя ее любимец, если бы все это она увидела и узнала, то о ней случился бы столь сильный нервный удар, от которого она либо воскресла бы из гроба, либо умерла бы вторично.
Но что делать, если сто раз доказано, какую роковую роль может сыграть с человеком случай. Не будь его, и все сложилось бы иначе (бог знает как, но все-таки иначе!), и не пошла бы жизнь петлять вкривь и вкось да выкидывать замысловатые коленца.
Нечто подобное произошло и с Колей Зининым.
Жарким летним днем Коля Зинин, высокий, симпатичный, хорошо сложенный парень, ехал трамваем из института к себе в общежитие. Он сдал последний экзамен за третий курс строительного факультета, получил летнюю стипендию, вкусно пообедал в пельменной, в кармане у него лежал билет до Херсона, где жили его родители и куда он должен был через три дня отбыть на все лето: отдыхать, купаться в Днепре, отъедаться в родительском доме после студенческой жизни с ее беспорядочными делами, бутербродами на ходу и жидкими обедами, с ее веселым бездействием меж сессиями и бессонными ночами во время оных, с ее торопливыми радостями и быстрыми печалями. Короче, у Коли Зинина было превосходное настроение и все для него впереди было так ясно и безоблачно.
Покинув трамвай, он зашел в магазин, находившийся рядом с общежитием, выпить газированной воды. Было очень жарко. В этот магазин он заглядывал каждый божий день, знал в лицо всех продавцов и сам давно примелькался им. Он зашел в магазин, совершенно ничего не подозревая. В отделе «Пиво-воды» за прилавком стояла новая продавщица — молоденькая девчонка. Он мельком взглянул на нее, опять-таки еще ничего не подозревая, и попросил стакан газировки.
— С малиновым? — спросила новая продавщица.
— Нет, чистой.
— А я всегда-а-а с мали-и-иновым пью. Вку-у-усно, — сказала она, длинно растягивая слова.
Он посмотрел на девушку и только теперь по-настоящему увидел ее. Она была не просто хорошенькая, она была прехорошенькая. Золотистые волосы — и ярко-черные крупные глаза под узкими темными бровками. Ровный носик с тонко вырезанными ноздрями, точеная лебединая шейка и бледно-розовые щечки. И когда он все это увидел — и волосы, и глаза, и шейку, и носик, — он понял, что это ОНА.
Спустя полчаса Коля Зинин снова был в магазине и пил газировку с малиновым сиропом. Он не был застенчивым парнем и на сей раз заговорил с черноглазой продавщицей, как старый знакомый, и пригласил ее в кино. Она не удивилась притворно, не хмыкнула строптиво, как сделала бы другая, а только сдвинула темные бровки, на секундочку задумалась и сказала:
— Хорошо. Только на такой сеанс, чтоб я в одиннадцать была дома. Позже мама не разрешает приходить.
Через два дня Коля Зинин был по уши влюблен в Геру. Днем он торчал у прилавка, за которым она стояла, бродил возле магазина, заходил и снова выходил, нетерпеливо дожидаясь, когда у нее окончится рабочий день. Тогда они шли в кафе или в кино. Потом он провожал ее на трамвае в конец города, куда уже подступали этажи новостроек и где на кривых неосвещенных улочках еще толпились ветхие деревянные домишки с покосившимися заборчиками, садиками и палисадниками. В одном из таких домиков и жила Гера с матерью, а отец Геры давно умер. Они долго прощались у калитки, за которой время от времени незлобно потявкивала собачонка. Но как только часы на его руке показывали без пяти одиннадцать, Гера убегала в дом, а он возвращался к себе в общежитие и всю дорогу, и в общежитии, и во сне, и утром думал о ней.