И тогда он вспомнил, как старик Стружка боялся окончить дни в желудке каннибала, и вслух задал себе вопрос: а сам он предпочел бы стать пищей для червей или людей?
— На моей земле, — сказала африканка, — тела самых храбрых вождей сжигают, а пепел рассеивают над озером, чтобы никто не смог осквернить труп.
— Тебе хочется, чтобы с тобой поступили так же?
— Вот уж нет, — Уголек прищелкнула языком и мягко приложила руку к раздувшемуся животу, словно в поисках самого прямого контакта с ребенком. — Что останется от нас, когда пепел растворится воде?
— Воспоминания.
— И что, неужели хорошие? — уныло спросила она. — Воспоминания тех, кого мы любили и покинули, принесут больше вреда, чем пользы, — она подняла голову, едва заметно улыбнулась и прошептала: — Он шевелится...
Уголек приложила руку своего друга к тому месту, где через нежную черную кожу он ощутил легкое биение.
— Ты его чувствуешь?
Сьенфуэгос молча кивнул.
Африканка подняла взгляд огромных глаз, сверкающих, как раскаленные угли, и робко спросила:
— Думаешь, он будет белым?
— Он будет твоим сыном, и точка.
— Но какая судьба ожидает черного ребенка на этой земле, где и для нас жизнь оказалась несладкой?
— Какая разница? — канарец сделал глубокий вдох, словно хотел еще раз почувствовать кошмарную вонь гниющего мяса. — Мы находимся в самом сердце гнусной сельвы и окружены невидимыми дикарями и вонью падали... Но мы живы! И здоровы! Ты любишь своего косоглазого индейца, а я — белокурую немку. Уверен, что любой больной принц или тот, кто никого в жизни не любил, готов поменяться с нами местами.
Дагомейка бросила на него долгий косой взгляд, в котором Сьенфуэгос ясно прочитал сомнение.
— Ты и вправду так думаешь? — спросила она. — Действительно веришь, что какой-нибудь принц хотел бы поменяться с нами местами, даже если находится при смерти?
— Только если уже безнадежен! — пошутил канарец.
Нужно и правда было оказаться у самого порога смерти, чтобы решить вдруг поменяться местами с этой парочкой, пытающейся забыться коротким сном и уверенной, что близкая заря принесет лишь новый день, полный страха, усталости и голода, долгий день, когда они будут брести по густым и влажным джунглям, по извилистой тропинке вдоль края пропасти, которая словно никогда не видела ни следа человека.
Наконец, на закате восьмого дня, питаясь только жесткими и безвкусными попугаями (кроме них, похоже, здесь больше никто не обитал), совсем измученные, они взобрались на вершину крутого холма, и Уголек махнула перед собой рукой и объявила как нечто само собой разумеющееся:
— Большой Белый!
Гора оказалась гораздо более впечатляющей, чем можно вообразить: выше и круче, а под мягкими косыми лучами солнца, уже скрывающегося за горизонтом, толстая снежная шапка окрасилась в розовый цвет, еще больше выделяясь на фоне черных базальтовых скал, торчащих из-под снега, как черные пальцы.
Сьенфуэгос и Уголек молча и пораженно смотрели, не в силах признать — то, что они так долго искали, на самом деле оказалось всего-навсего продуваемой всеми ветрами скалой.
— Боже! — недоверчиво пробормотал Сьенфуэгос.
Уголек промолчала, боясь, что земля вдруг разверзнется под ее ногами, ее разочарование и недоумение было так велико, что ей пришлось ухватиться за плечо друга, чтобы не скатиться вниз по склону.
С ее губ сорвался легкий, почти неслышный стон, но такой жалобный, словно исходил прямо из сердца ребенка в ее чреве, так что у Сьенфуэгоса мурашки пошли по коже. Ему стало так ее жаль, как никогда не было жаль самого себя.
— Мы ради этого сюда пришли? — негодующе спросил он. — Это всего лишь гора.
— Но она белая... — ответила африканка с надеждой в голосе. — Может, эта белизна творит чудеса.
— Это просто снег.
— Снег? — удивилась она. — А что это?
— Я и сам точно не знаю, — ответил канарец. — Иногда видел его издалека, на соседнем острове. Там поднимается огромный вулкан Тейде, и зимой его покрывает похожая белизна. Говорят что это — очень холодная вода.
Уголек недоверчиво покосилась на него.
— Очень холодная вода? — переспросила она. — Как это может быть холодной водой? Вода стекает, а это лежит на горе, как приклеенное. Наверное, эта штука принадлежит богам.
Сьенфуэгос присел на корточки, как делают аборигены — он уже привык разговаривать с ними в такой позе — долго рассматривал каждый закуток заснеженной вершины и пессимистично покачал головой.
— Сомневаюсь, что это имеет отношение к богам, — заявил он. — В детстве мне рассказывали, что дикие гуанчи с Тенерифе боготворят Тейде, но не из-за снега, а потому что в гневе гора плюются пламенем. Когда она громко рычит, даже на Гомере трясется земля, а в иные ночи небо озаряется огнем.
— Думаешь, что Большой Белый может плеваться огнем?
Сьенфуэгос пожал плечами, честно признавшись в своем невежестве.
— Кто знает? — он долго молчал, наблюдая, как солнце скрывается за грядой высоких холмов справа, а когда оно полностью исчезло, неохотно спросил: — И что будем делать?
— Отдыхать... — пробормотала девушка, опустившись рядом с усталым видом. — Завтра продолжим.
— Зачем? И так ясно, что это всего лишь гора.
— Если купригери, пемено, мотилоны, тимоте и чиригуана считают, что она обладает магической силой, может, так оно и есть.
— Они всего лишь суеверные индейцы, на них производит впечатление всё, чего они не понимают.
Дагомейка прислонила голову к стволу дерева и со странной твердостью во взгляде уставилась на торчащие из чистейшей белой поверхности черные скалы, слегка улыбнулась и ответила, сохраняя неподвижность:
— Если я была так глупа, что пришла сюда, то теперь не буду настолько глупой, чтобы вернуться. Тебе разве не интересно узнать, что такое снег?
Сьенфуэгос окинул взглядом глубокие расселины, высокие скалы и обширные пустоши, отделяющие их от склонов величественной горы, и громко и недовольно вздохнул.
— Мне интересно, — признался он. — Но не думаю, что идти дальше — хорошая идея, — он долго молчал, а потом добавил: — Не нравится мне этот Большой Белый. Не нравится. И думаю, что мы ему тоже не нравимся. Давай вернемся, прошу тебя!
Он произнес это таким умоляющим и испуганным тоном, что негритянка повернула голову и удивленно посмотрела на Сьенфуэгоса, словно обнаружила какую-то новую черту его характера.
— Боишься? — спросила она наконец.
— У меня дурное предчувствие, — неохотно признался Сьенфуэгос.
Африканка ласково потрепала его бороду.
— Не волнуйся, — сказала она. — Я и мой сын здесь, и мы о тебе позаботимся. Не позволим этой огромной горе причинить тебе вред, — и она больно ущипнула его за нос. — Ты мне веришь?
Канарец хотел ответить, что боится не за себя, а как раз за нее и ребенка, но промолчал.
И это молчание перетекло в долгую и беспокойную дрему, когда голод, усталость и упадок духа взывали к тому, чтобы позабыть о реальности, но настойчивый комариный писк всю ночь не давал спать спокойно.
На рассвете Сьенфуэгос удивился, увидев проступающий из темноты черный профиль. Он привык вставить с зарей, и в детстве был уже на ногах, как только первые козы начинали ворочаться в загоне, а потому ничто так не ценил, как короткий промежуток между темнотой и рассветом. Он тихо ждал, пока тени уступят место видимым предметам, и всегда поражался, как это мир может вдруг проступить из ниоткуда всего за несколько минут.
А в новых землях, которые он успел так хорошо узнать за эти годы, Сьенфуэгос до сих пор удивлялся, как мало отличаются здесь зима и лето. Теперь же пытливый ум и врожденная наблюдательность заставили его задаться вопросом, почему чем дальше они продвигаются на юг, тем короче становятся закаты и рассветы.
Ему вдруг вспомнились Хуан де ла Коса и Луис де Торрес — уж они-то всегда могли ответить на любой вопрос. Увидит ли он их еще когда-нибудь, а если увидит, то смогут ли они научить его еще чему-нибудь?