Старикан не обращает на меня внимания, когда я, пыхтя и кряхтя, направляюсь к нему. Он смотрит прямо перед собой, весь погруженный в свой колдовской танец.
И тут меня осеняет: я уже видел это лицо. Точнее, не его именно, а десятки тысяч лиц, поразительно похожих на это.
Живя в Гонконге, я видел это лицо на мостках парома, за баранкой такси в Колуне, заплаканным на ипподроме в Долине Счастья. Я видел, как лицо помогало своей внучке делать уроки в подсобке крохотного магазинчика, слышал, как оно чавкало лапшой в какой-то забегаловке. Я видел измазанные пылью чумазые лица, когда они ввинчивали в небо колоссальные небоскребы на клочках отвоеванной у океана земли.
Это лицо до боли мне знакомо. Оно бесстрастно, погружено в себя и совершенно равнодушно к моему существованию. Оно смотрит сквозь меня. Ему все равно, жив я или мертв.
В Гонконге я видел такое лицо бесчисленное множество раз, и это сводило меня с ума.
Когда я натужно шаркаю мимо старика, он перехватывает мой взгляд. Потом что-то говорит. Всего одно слово. Непонятно какое. То ли «дыхни», то ли «отдохни»…
И я ощущаю внезапный острый прилив грусти, думая: не много ли ты хочешь, дядя?
Отдыхать в одиночестве тоскливо. А ведь я остался совсем один.
_____
Гонконг вселил в нас чувство некоей исключительности.
Мы созерцали пышное великолепие делового центра, который я тут же окрестил местным Сити, и ощущали себя наследниками чего-то могущественного, героического и величественного.
Мы в изумлении смотрели на мириады огней, на несметные богатства, на людей, живущих в небольшом уголке Британии, расположившемся в Южно-Китайском море, и мы чувствовали себя теми, кем никогда не смогли бы стать в Лондоне, Ливерпуле или Эдинбурге.
Разумеется, у нас не было никакого права на «исключительность». Мы не строили Гонконг. Большинство из нас приехали сюда лишь незадолго до того, как пробил час возвращать эти земли Китаю. Но среди этого яркого, сверкающего великолепия нельзя было не чувствовать себя этаким сверхчеловеком.
Были, конечно, экспатрианты, в которых чувствовалась исключительность, бизнес-элита: рафинированные коммерсанты из тамошнего Сити в изящных костюмах от Армани, которые однажды отправятся домой в ореоле славы и с семизначными суммами на счетах.
Но я был не из их числа. Даже рядом с ними не стоял. В престижном заведении под названием «Двойной успех» я преподавал английский богатым и холеным новокитайским дамам, которые хотели научиться разговаривать с «круглоглазыми» официантами на их родном языке. «Официант, в моем супе из акульих плавников муха! Это возмутительно! Лапша совсем холодная! Позовите менеджера! Вы принимаете “Американ экспресс”?» Мы проспрягали массу глаголов на ресторанную тематику, поскольку к 1996 году, когда я приехал в Гонконг, среди обслуги уже было очень много европейцев.
Я немного отличался от своих коллег. Казалось, что у всех остальных преподавателей заведения «Двойной успех» (наш слоган: «Английский за год безо всяких хлопот») имелись какие-то свои веские причины жить в Гонконге, нежели просто почувствовать свою исключительность.
Например, одна женщина из Брайтона практиковала буддизм. Тихий молодой парень из Уинслоу каждую свободную минуту посвящал занятиям кун-фу. Был еще АКМ — англо-китайский мандарин, — захотевший побывать на своей исторической родине, прежде чем займет прочное место в семейном бизнесе на Геррард-стрит в лондонском китайском квартале.
Так что веские причины имелись у всех. И у экспатриантов в банках и юридических конторах тамошнего Сити. И у экспатриантов, живших на окраине, в Лантау, и строивших там новый аэропорт. Причины были у всех. Кроме меня.
Я приехал в Гонконг просто потому, что Лондон меня достал. Я пять лет преподавал английскую литературу в одной из школ в самом центре города. Это было нечто. Вы, может, даже слышали о нас. «Общеобразовательная школа, основанная фондом принцессы Дианы» ни о чем вам не говорит? Нет? Это та самая, на севере Лондона, где учитель труда раздавил себе башку своими же тисками. Во всех газетах писали.
А уж родители — те были пострашнее деток. Каждое родительское собрание превращалось в противостояние между мной и шайкой обнаглевшего, бесцеремонного хулиганья с угрюмыми физиономиями и багровыми татуировками. И это я говорю только о мамочках своих учеников.
Мне все обрыдло. Осточертело. Надоело проверять сочинения, начинавшиеся с фразы: «Есть мнение, что Меркуцио был лоханутый придурок». Осточертело проходить «Ромео и Джульетту» с недоумками, ржущими от восторга, когда во время разбора сцены на балконе некий «обожатель Шекспира» надувал на задней парте презерватив. Доконало пытаться объяснять всю дивную прелесть, великолепие, величие и красоту английского языка «деточкам», у которых «блин» верхом на «хере» «матерью» погоняет.
И вдруг я узнал, что англичанин, родившийся в метрополии, все еще имеет возможность поехать в Гонконг и при этом автоматически получает разрешение на работу сроком на год. Но не больше.
Примерно в то же время один из родителей — кстати, один из «папашек» (ха-ха!), одевавшийся в любое время года так, будто собирается на пляж, — сделал себе на руке патриотическую татуировку с… орфографическими ошибками.
«Великобретанея», — гордо гласила надпись под мордой скалящегося бульдога, обряженного в футболку из национального флага.
«Великобретанея». Боже праведный!..
И я уехал. Труднее всего было решиться на этот шаг. Дальше все пошло легче. После двенадцати часов полета, четырех фильмов, трех кормежек и двух приступов рвоты в заднем ряду «Боинга-747» я приземлился в старом гонконгском аэропорту Кай Так. Душа уходила в пятки, когда мы заходили на посадку сквозь лес небоскребов и из иллюминаторов было видно сушившееся на балконах белье.
И я решил остаться там, потому что именно в Гонконге испытал это особенное чувство некоей исключительности. Это была не «Великобретанея», а совершенно иной мир, в котором мне больше всего и хотелось тогда оказаться. И только на другом краю земли я вдруг полюбил свою родину так, как никогда не любил ее раньше.
В Гонконге я осознал, что моя страна когда-то совершила нечто грандиозное и великое, какое-то рукотворное чудо. И, глядя на бескрайнее море огней, я ощущал себя частичкой этого чуда.
Но у меня не было веской причины стремиться сюда в отличие от нашего АКМа, искавшего свои корни, или от людей, оказавшихся здесь из-за Будды или Брюса Ли.
А потом я встретил Роуз. Она и стала самой главной моей причиной.
Старик-китаец отнюдь не единственный признак жизни. На дальней дорожке парка виднеются «осколки» субботнего вечера — стайка туповатых подростков, еще не разошедшихся по домам.
Ребята в этой группке всех цветов кожи, и, хотя я очень даже за многополярный мир и дружбу народов, зрелище того, как они, от нечего делать, время от времени швыряют в голубей увесистые камушки, как-то убавляет оптимизм по поводу стремления человечества к миру во всем мире.
Наблюдая, как я натужно ковыляю в их сторону, они обмениваются понимающими ухмылками, и тут я задаю себе вопрос: что смешного-то?
Ответ приходит сразу. Они ржут над красномордым, в новехоньком спортивном костюме, пыхтящим, жирным типом, которому некуда и не с кем было отправиться в субботу вечером. Который баиньки плюхается пораньше. Который ничего особенного собой не представляет. Может, хватит мне самоедством заниматься?
— Слышь, зацени чела, — говорит один из них.
«Зацени чела?» Что бы это значило? «Чел» — это я, что ли? Запенить чела. Что-то новенькое…
— Он, типа, жирный, что как бы две бабы под одеялом машутся, прикинь?
— Такое сало, что, если как бы на паспорт, его на самом деле со спутника щелкают.
— Короче, прикинь, по жиру такому капитан Ахаб конкретно тянется.
Как бывший учитель английского языка я приятно удивлен этой попутной ссылкой на персонаж из «Моби Дика». А они, в общем-то, неплохие ребята. И хотя они ржут надо мной во все горло, я улыбаюсь им, как мне кажется, дружелюбной улыбкой. Но они продолжают ухмыляться и скалиться в мою сторону. Не переставая гоготать, они уходят, оставляя после себя ореол бурлящей юношеской энергии пополам с недомыслием и скудоумием.