Сперва я проверил карманы. Револьвер, деньги около трех с половиной тысяч, записная книжка, пас порт, командировочное удостоверение московской фирмы… Не густо для нелегального существования. Все остальное мое имущество осталось в Хабаровске. Я нашарил на полочке тоненькую книжечку «Искателя», включил торшер и нырнул под одеяло. Голова болела, день был суматошным…
Разбудило меня чье–то прикосновение. Комната освещалась хилым светом. Лев Моисеевич стоял рядом в одних трусах, белея в сером полумраке тощими волосатыми ногами, звал опохмеляться. Вставать не хотелось. Я буркнул «нет», повернулся на бок и попытался заснуть. Не тут–то было. Я слышал, как звенел хозяин стаканом, как он булькал и гыкал, заглатывая водку. Затем он прошлепал в комнату, осторожно тронул мое плечо. Я притворился спящим. Моисеич бесцеремонно залез под одеяло и прижался ко мне тощей задницей.
«Hy и ну! — подумал я. — Мало того, что этот еврей — пьяница, так он еще и гомик. Интересно, кто же ему с детьми помог? Или он бисексуальная тварь?» Я пробормотал какую–то несуразицу, симулируя глубокий сон, повернулся на другой бок, но хозяин не унимался, настойчиво шаря лапами по моим трусам. При шлось предпринять крутые меры:
— Слушай, давай спать! — резко сказал я, приподнявшись и не очень деликатно спихнув хозяина с тахты. — У меня был страшно перегруженный день, и я очень устал. Но завтра я тебя точно отоварю… Моисеич засмущался, забормотал что–то, пятясь, покинул комнату. А через несколько секунд я снова услышал перестук задетой утвари на кухне, перезвон стакана и бутылки — Моисеич опять опохмелялся… Беня разбудил меня довольно рано.
— Папа ушел на работу, — сказал он, — мы одни, а Сашка еще спит.
Беня был в одних плавках, дышал утренней свежестью хорошо выспавшегося человека, сиял готовностью выполнить любое мое приказание.
— Садись, — сказал я ему, подвигаясь на тахте, — понежимся немного, а потом будем умываться–одеваться. Паренек взгромоздился рядом, поджав ноги под себя.
— Девчонка у тебя есть? — спросил я.
— Не-а.
— А вообще–то ты умеешь с ними, с девчонками, делать то, что подобает настоящему мужчине?
— Сам — нет, но по видику смотрел…
— А самому хотелось бы?
— Ага.
— Ну, приведи какую–нибудь девчонку, мы вместе с тобой ее и охмурим. Вот я и научу тебя… Есть та–кая, которая с мальчишками соглашается?
— Есть одна. Она с большими парнями в подвал ходит… Но со мной она не пойдет.
— А сколько ей лет?
— Лет шестнадцать…
Ну, приведи ее, когда никого не будет дома. Скажи, что дядя зовет, работа, мол, есть, что дяденька очень хорошо заплатит.
— О-о! Тогда она обязательно придет. У нее ведь только одна мать, да и та не работает, пьет все время. Ей деньги очень нужны.
— А она не из болтливых?
— Не-а. Она в магазине ворует… Такая хитрющая.
Мы ее хорошо воспитали, тайну умеет держать.
— Отлично!
Я вылез из постели, прошел в ванную, принял душ. Когда я освеженный и одетый снова вошел в комнату, Саша была уже там. Девчонка довольно искусно на вела макияж и выглядела почти красивой.
— Далеко ты собралась, Саша? — спросил я.
— Хотела в техникум сходить, да потом решила: а, ладно! Там какое–то собрание задумали, но и без меня обойдутся. Я завтра про это собрание у своих девчонок расспрошу.
Ну и лады! Вот тебе сто рублей, сходи куда–нибудь отдохнуть хорошенько. А мне что–то нездоровится, я дома посижу. Да и поработать надо — писанины накопилось… Такова уж доля коммерсанта — много денег, но еще больше писанины. Мороженого мы тебе оставим, гуд?
— Гуд! — весело махнула Саша рукой.
Бене я выдал денег на мороженое и договорился, что если он придет с девчонкой, то позвонит условным звонком — два длинных, два коротких… Оставшись, наконец, в одиночестве, я пошарил на кухне, нашел полупустую банку кофе, с удовольствием сварил себе чашку, положил две ложки сахару и уселся на балконе, поглядывая на грешный мир с высоты пятого этажа и прихлебывая горячий и ароматный напиток.
Вскоре я понял, что привычка ежедневно исписывать хотя бы по страничке в день — хуже курения. Впрочем, я и не собирался прекращать этого занятия, для того и тетрадь купил. А за прошедшие сутки столь ко было всякого, столько событий разных, — думал, не до писанины будет.
Я открыл тетрадь, задумался. Не хотелось вспоминать армию, не хотелось вспоминать журналистику. На первой странице новой тетради я крупно и четко вывел: «Болото N …». А с красной строки начал: «И был день, и было утро, и была лужайка, поросшая сказочными цветами. И лужайка, как круглое зеркало будущего, жила в чащобе цивилизации, и поэтому казалась волшебной…» Я закурил, прошелся по комнате. Я уже видел эту лужайку, видел, как грязный, пропахший соляркой, уродливый механизм топчет красоту, как пурпурные бархатные лепестки мнутся ржавыми траками гусениц.
И был день, и было утро, и была лужайка, поросшая сказочными цветами. И лужайка, как круглое зеркало будущего, жила в чащобе цивилизации и поэтому казалась выпуклой и какой–то волшебной. И вылез грязный, пропахший соляркой механизм, и земля за плакала под уродливыми ржавыми траками гусениц, и слезы — мохнатые реснички пурпурных лепестков — оседали на разгоряченных боках железного чудовища. А затем выполз, урча, асфальтовый каток, дыша смрадными выхлопами, и скоропостижно превратил ос татки красоты в серый пятачок.
И вышли на серый асфальт люди — нелюди в защит ной форме и без лиц, и огородили серое существование щитами с указанием входов и выходов и надписями — «Жилая зона», «Рабочая зона», «Санчасть», ~ «Столовая», «ШИЗО», «ПКТ», «Штаб», «Клуб»… И ушли эти трудяги жуткой сцены, а по безжизненной плоскости асфальта двинулись колонны людей. Они тоже были без лиц, а униформа их выглядела бесцветно и мрачно. Шли они в затылок друг другу, еле волоча ноги, и колонна продвигалась со скоростью замерзавшей на осеннем ветру гусеницы. Только в одном направлении движение колонн несколько ускорялось — когда они шли в столовую. И если посмотреть на строй сверху, то серая череда стриженых голов напоминала какую–то гигантскую кишку, конвульсирующую бессмысленно и жалко.
И был день, и было утро, и день этот был не библейским, а черт знает, каким, и небо было беспомощно тусклым, а крошево бархатных лепестков оседало на чьих–то плечах, превращалось в символ издевательства над красотой.
А я уже шел по городу, удивляясь тому, что не слышу окрика часового, что вот снуют туда–сюда женщины, а я могу их спокойно рассматривать и вместе с тем дико радоваться живой и доступной зелени. Четыре года зеленый цвет растительности дразнил мое воображение. В зоне этого цвета не было…
Я шел, рассматривая город и прохожих, и странное чувство овладевало мной. Для всех время не стояло на месте, оно двигалось, в стране произошли какие–то перемены, связанные с деятельностью Горбачева, а для меня то же самое время все четыре года оставалось за меревшим, как в сонном царстве. Мне казалось, что. теория относительности сыграла со мной очень злую шутку, взяв и выбросив меня прямо в будущее. То, что я раньше узнавал из газет, будоражило воображение, а сейчас я видел изменившийся мир. И наяву он оказался не таким уж радужным, как представлялся мне в зоне.
Вырос племянник, но не поумнел, к сожалению. Выросли новые дома, но своим собственным уродливым видом они угнетали сады и парки. Речка, которая и раньше попахивала, теперь превратилась в клоаку. За то пароход–гостиница на этой речке оборудован современными кондиционерами, чтобы иностранцы (боже упаси!) не вдохнули ее «аромат».
Подписывая незначительную бумажку, я совершил обычную карусель по приемным, собирая подписи таких же надутых от чванства и столь же тупых чинуш. Вместо дешевого кофе в магазинах появились кооперативы, торгующие этим же кофе по цене золота. Появился СПИД, но исчезли презервативы. Даже «знаменитые» советские, несмотря на изрядную толщину резины.
Город манил свободой, но ощущение того, что я освободился, пропадало, когда я заходил в автобус или трамвай. Оно возникало снова в продовольственных магазинах, но продавщицы смотрели на меня из–за пустых прилавков с подозрением.