Наряду с этим шло усиление внутриполитического значения армии, и без того свободной от парламентского контроля и подчинявшейся только суверену. Она рассматривала себя как единственного гаранта государства и монархии, причем от посягательств не только внешнего, но и внутреннего врага, т. е. социал-демократов, католиков и либералов. В результате оказалось, что образ прусского военного возобладал в общественном сознании над буржуазным либерализмом. Гражданская добродетель образованной и имущей буржуазии — столь важная для германской истории XIX столетия — теряла свой эталонный характер, а уважение завоевывали манеры говорить и держаться, свойственные прусскому гвардейскому лейтенанту. Конечно, в немецкой провинции, прежде всего в резиденциях и бюргерских городах «третьей Германии», а именно в Южной Германии, сохранились более простые бюргерские нравы первой половины века, но немецкое самосознание определялось возраставшим политическим значением прусской триады: «императорский двор, двор имения и двор казармы». К сказанному добавлялась высокая оценка населением армии (со времен объединительных войн) — она была гордостью нации. Такое уважение к армии переносилось на каждого военнослужащего и повышало его репутацию в социальном окружении. Поэтому всеобщая воинская повинность ощущалась не как тягота, а как награда и социальный шанс. Оружие и военную форму идеализировали, окружая романтическим блеском, который усиливали в литературных произведениях и периодике, за исключением некоторых либеральных и социалистических газет. В гражданской жизни также считалось важным пройти «служение в армии». Чиновники и учителя обретали самосознание на основе статуса офицеров запаса и переносили нормы, усвоенные в армии, на ведомства и школы. Нельзя было избежать влияния «духовного милитаризма» на формирование политических оценок — сначала у подданных, потом и у правящих.
Однако этого было недостаточно, для того чтобы сформировать полноценный общественный образ жизни — за напыщенными манерами отсутствовало содержание. Поверхностные жизненные проявления служили сокрытию этого недостатка, скорее ощущавшегося, нежели осмысливавшегося. В архитектуре появился стиль необарокко. Типичным для него стало возведение Отто Рашдорфом на рубеже XIX–XX вв. массивного, вычурного, совершенно непропорционального сооружения вместо построенного за 60 лет до этого Карлом Ф. Шинкелем небольшого и скромного Берлинского собора. Стоит сказать и о потоке символов и аллегорий, произвольность которых свидетельствовала об отсутствии какой бы то ни было внутренней духовной связи нации. Парадность, за которой просматривались неуверенность и чувство, что все это недолговечно, — таков был знаменатель «вильгельминизма».
Важнейшая причина подобного мировосприятия заключалась в том, что «внутренняя консолидация» империи не происходила. Германия оставалась внутренне раздробленной, старый раскол по территориальному и конфессиональному признакам преодолевался за краткое время в столь же малой степени, сколь и социальные противоречия между промышленностью и сельским хозяйством, дворянством и буржуазией, капиталом и трудом, возникшие в ходе индустриализации. Политические партии, которым следовало обратить внимание на данные противоречия и сглаживать их, сделать это оказались не в состоянии, и не в последнюю очередь потому, что они в соответствии с германским конституционным устройством не были обременены политической ответственностью, а следовательно, и стремлением к компромиссу. Потому-то партии направляли усилия больше на создание философско-идеологических программ, чем на осуществление прагматической политики. Они являлись для своих приверженцев скорее заменой церкви, нежели представительством интересов. Немецкую партийную систему отличало проявление непримиримых антагонизмов, лабиринт траншей и сохранение позиций круговой обороны.
При этом ощущалось воздействие организованных групповых интересов. Прежде всего с начала длительной фазы дефляции после 1873 г., с конца экономического бума и начала эпохи длительного отмирания либерализма возникли объединения, выражавшие интересы промышленников и аграриев. Это были Немецкий сельскохозяйственный совет, представлявший малые и средние прусские предприятия, а затем католическое Центральное объединение крестьянских союзов. В политическом отношении они находились в тени основанного в 1893 г. Союза сельских хозяев, который выражал в основном интересы остэльбских аграриев, возглавлявшихся крупными землевладельцами. Представители этого союза работали в министерствах не менее успешно, чем в парламентах, но в первую очередь действовали в окружении императорского двора и прусского государственного министерства.
На уровне промышленности вышеперечисленным организациям соответствовали Центральный союз немецких промышленников и наряду с ним основанный в 1895 г. Союз промышленников. Первая из названных организаций представляла интересы экспортеров, вторая — тяжелой промышленности.
Так возникали все экономические и общественные группировки, вплоть до рабочих профсоюзных организаций — социал-демократических «свободных профсоюзов» и католических «христианских профсоюзов». Все вместе они представляли собой сложные, в высшей степени заорганизованные образования, объединенные в отраслевые и центральные союзы, рядом с которыми вырисовывалась густая сеть экономических объединений со множеством картелей в сфере производства, сбыта и цен. В отношениях между ними, как и между партиями, преобладало взаимонепонимание, т. е. глубоко укоренившаяся неспособность к социальному и политическому компромиссу. Там, где был бы необходим common sense[40] или обращение к ценностям более высокого порядка, в общественной системе господствовала заряженная идеологическими стереотипами борьба всех против всех. Система несла на себе отпечаток имперско-немецкого национализма. Он проникал глубоко в ряды рабочего движения, несмотря на все интернационалистские заверения социал-демократии.
Однако этот национализм становился бледным и пошлым. С основанием империи исчезла утопия, придававшая двум поколениям немецких патриотов как смысл и масштаб политического действия, так и идентичность, а место утопии заняла экономика. Чего не было, так это буржуазной культуры common sense, общепринятых обычаев и само собой разумеющихся процедур, регулировавших политическую культуру западных соседей Германии. Кроме того, отсутствовала объединяющая идея, которая указывала на будущее, выходя за границы современности.
Существовала, таким образом, лишь одна инстанция, которая была в состоянии уменьшить остроту достаточно драматичной общественной ситуации, фокусируя на себе все усилия по разрешению конфликтов, включая проблемы общественного сознания и идентичности. Речь идет о государстве, прусско-германском авторитарном, управляющем, воспитывающем и распределяющем государстве, которое заявляло о своей ответственности за всех и вся, от социального попечения до порядка на кладбищах. Его институты, его управленческий аппарат и прежде всего его армия служили идеологии, возвышавшейся над противоречиями интересов, имевшимися в обществе, и представлявшей идею всеобщего благополучия. Это была в корне антидемократическая, авторитарная идея. И роль государства оказывалась масштабнее, чем роль существовавшего народного представительства, рейхстага, который считался местом болтовни и распрей и потому обладал малым авторитетом. По словам одного консервативного политика, император должен был иметь возможность в любой момент распустить парламент с помощью лейтенанта и десятка солдат. Насколько глубоко укоренился образ «государства-отца», стоящего над безответственным народом и его распрями, не в последнюю очередь демонстрировала немецкая социал-демократия, которая претендовала на осуществление крупного контрпроекта по отношению к этому государственному образованию. На деле же она как по духу, так и по структуре предельно копировала государственную организацию.