— О чем, о чем, а об этом я совершенно не беспокоюсь. — Мама поправляет очки на носу и разглядывает какую-то пуговицу, завалившуюся между отрезами. — Как вы себе хотите, но этого не может произойти. Скорее уж нам всем на голову свалится атомная бомба! Это какое-то безумие. Младенческие рассуждения. Девичьи фантазии… Вы можете, конечно, на меня обижаться, но вы должны избавиться от этих бредней. И чем скорей, тем лучше. Поверьте, я вам добра желаю! Потому что в противном случае вы потратите всю свою жизнь на пустое бессмысленное ожидание. И главное кого? Безусловного покойника! От вашего ожидания ему, поверьте, в могиле не холодно, не жарко. Эта верность покойнику — совершеннейшая глупость и нелепость! Не знаю, какой идиот это вообще придумал… Женская верность. Ни один мужчина такими баснями пробавляться не станет. Если бы вы не морочили себе голову этой выдумкой, вы бы уже шесть лет были свободным, самостоятельным человеком. Честно сказать — как мне это представляется, — вашему сыну это весьма удобно. Пока вы тут заняты ожиданием призрака, он там живет себе в свое полное удовольствие. Вы еще небось относите ему деньги, которые зарабатываете.
Фрида Львовна качает головой и смеется.
— Он жив, я вам говорю! Вы не понимаете — он жив… Вы думаете, я сошла с ума. А я не сошла с ума, я знаю, что говорю. Я это сердцем чувствую. Чувствую!.. — Она ударяет себя рукой в грудь. — Если бы его не было в живых, я бы так не чувствовала. И вы еще увидите: я еще позвоню вам и скажу. Скажу: помните, Нина Владимировна, такую сумасшедшую Фриду Львовну, которая все ждала своего мужа? Так он явился!
— Он не явится… А вы себя загубите. Вы еще молодая и весьма интересная женщина. Сейчас вы еще можете устроить свою жизнь, а потом уже действительно будет поздно. Послушайтесь моего доброго совета: бросьте эту чушь. Найдите себе хорошего человека и живите по-человечески.
— Да, вы научите! — смеется Фрида Львовна. — Сема мой объявится, а я тут, видите ли, с другим… За кого это вы меня принимаете? Боже меня сохрани от такого позора!
— Что ж… — вздыхает мама. — Как говорится, свою голову на чужие плечи не посадишь… Если вам нравится понапрасну себя гробить — ваше дело… — Она пододвигает отрез к машинке. — Посмотрите, пожалуйста: я думаю, тут достаточно на сарафан. Три с половиной метра. В крайнем случае сделаем какую-нибудь отделку. У меня где-то лежит полметра синего сатина… Надо только вспомнить где… Но послушайтесь хотя бы в одном — не позволяйте хоть сыну вить из себя веревки!
— Нет, никакой блузки из этого шелка не выйдет, — говорит Фрида Львовна. — Он слишком специфический. Если вы так уж обязательно хотите его использовать, я сделаю вам сорочку. Это пойдет. А блузка — нет, блузка — это будет, как тряпка.
— Я не знаю, ей-богу… — сомневается мама. — Но если вы говорите…
— От вас я уже ни к кому не пойду, — сообщает Фрида Львовна, раскраивая сорочку, — от вас я домой!
— Очень правильно сделаете, — одобряет мама.
— Да. Через четыре дня у нас праздник, может, вы слышали: Песах. Я, конечно, мало что соблюдаю, но Песах — это Песах.
— Ах да, я помню, — говорит мама, — это когда готовят фаршированную рыбу. Обожаю фаршированную рыбу. Лет десять уже, наверно, не пробовала…
— Ой, что вы! — радуется Фрида Львовна. — Если вы любите, я вас научу, как это делать. Только купите карпа. Я вам сделаю такую фаршированную рыбу, что вы пальчики оближете!
— Нинусенька, в чем дело? — спрашивает папа. — Долго эта старая чертовка будет здесь торчать? Ты уверяла, что пускаешь ее на неделю, а сегодня, если не ошибаюсь, пошел уже десятый день ее пребывания.
— Боже мой, о чем ты говоришь — десятый день! Она секунды не сидела без дела. Лера Сергеевна за все время не сшила мне столько вещей, сколько она за эти девять дней! И вообще, извини меня, Павел, называть цветущую сорокалетнюю женщину старой чертовкой — просто непорядочно. По-моему, ты говоришь это исключительно мне назло!
— Нинусенька, я не говорю тебе назло, я лишь интересуюсь… — папа покачивает ногой, — когда эта цветущая женщина наконец уберется отсюда к чертям свинячьим? Надеюсь, ты и сама понимаешь, что наше благосостояние зависит от моей работы. А работать в присутствии Фриды Львовны я не могу. И объясни, пожалуйста, почему она крутится у нас на кухне?
— Крутится на кухне, потому что готовит фаршированную рыбу!
— Какого черта, Нинусенька, она готовит фаршированную рыбу? Кто ее об этом просил? Насколько мне известно, ты нанимала ее в качестве портнихи, а не в качестве повара.
— Я ее об этом попросила! Да, представь себе! Но теперь уже сожалею. Надеялась — по своей вечной наивности, — что ты будешь рад. Хотела сделать тебе что-то приятное…
— Ты прекрасно знаешь, мой дорогой Кисик, что я ненавижу фаршированную рыбу.
— Ничего подобного! Не выдумывай! Я прекрасно знаю, что ты всегда любил этот праздник. Ты сам мне рассказывал — причем неоднократно, — как это происходило в доме у деда.
— Если я и любил что-то, происходившее в доме у деда, — папа трет большим пальцем правой руки ладонь левой, — то никак не этот глупый праздник. Как ты, мой прозорливый Кисик, догадываешься, у меня не может быть ни малейшего интереса к подобного рода праздникам. Я любил творожную пасху. А фаршированную рыбу я ненавижу с детства.
— Прекрасно! Можешь ненавидеть. Можешь вообще к ней не притрагиваться. Найдутся желающие и без тебя.
— Но главное, Нинусенька, чего я не могу понять… Зачем ты с таким поистине неимоверным упорством стараешься превратить наш дом в клуб городского сумасшедшего? Мало было опасно помешанной тещи и буйно помешанного Георгия Ивановича, ты еще притащила сюда бесценную Фриду Львовну.
— Хорошо! — Мама краснеет от злости и с трудом переводит дыхание. — Запру окна и двери и буду сидеть тут в полном одиночестве. Удивительно! Что за неблагодарность, что за мизантропия! Человек старается что-то для него сделать. А в награду получает одни только издевательства и насмешки!
— Царь Петр Первый собирал в Петербурге паноптикум любопытных достопримечательностей, а ты, Нинусенька, собираешь у нас дома паноптикум дегенератов.
— Нет, это поистине надо уметь! Чтобы никогда ни о ком не сказать доброго слова. Удивительный человеконенавистник!..
— Если на то пошло, Нинусенька, то человеконенавистником безусловно является твой драгоценный Георгий Иванович…
— Да, разумеется!
— …который позволяет себе говорить гадости о пятнадцатилетней девочке, к тому же тяжело больной.
— Какой девочке?.. Какие гадости?
— Дочери академика Бардина. Который, кстати, пытается этого идиота поддерживать.
— Никаких гадостей он о ней не говорит. Действительно, заметил однажды, что ребенок невероятно разбалован.
— Ребенок болен неизлечимой болезнью, лейкемией. — Папа все трет ладонь. — И только откровенный мерзавец может говорить гадости о девочке, которой осталось жить считанные месяцы.
— Да, ты все знаешь: кто чем болен, кому сколько осталось жить… На вот, померяй лучше пижаму.
— Никаких пижам, Нинусенька, я мерить не собираюсь. Во всяком случае, сейчас.
— Да, а когда же? Когда ты собираешься мерить? Когда она уйдет и некому уже будет ничего поправить?
— Менее всего, Нинусенька, я заинтересован в том, чтобы она осталась здесь еще на неделю исправлять погрешности своей работы.
— Хорошо, не меряй. Не надо! Делай, что хочешь. Хуже всякого ребенка! Но не вздумай потом жаловаться, что что-то не так и ты не можешь ее носить.
— Нинусенька, я, по-моему, никогда ни на что не жалуюсь.
— Да, вот именно! Мерзкое мальчишеское упрямство!..
— Знаешь, я хочу тебя о чем-то попросить, — говорит Нина Константиновна. — Принеси мне свои стихи.
Мы стоим с ней у двери. Урок еще не начался, но девочки уже в классе. Они, наверное, слушают, о чем мы говорим.
— Какие стихи? У меня нет никаких стихов…