— Девочки! — говорит Наташа Лесная. — Давайте запомним это все навсегда, на всю жизнь. Посмотрим и запомним! У каждого человека свои воспоминания, а это будет наше общее воспоминание — этот дождь, и мокрые дюны, и свинцовое море…
Мы смотрим и запоминаем — наше общее воспоминание — серенькое-серое море, рваные холодные облака, мокрые дюны, мокрые сосны… На пляже никого, только мы. Волны шумят, откатываются по песку обратно в море, дождик шуршит в сосновых ветвях, мы стоим и вдыхаем запах моря, сосен, дождя… Нет, наше общее воспоминание не получится таким уж общим: это не как четыре одинаковые фотографии. Я ведь запомню не только дождь, но и девочек. А они запомнят меня…
ЗИМА 1950–1951-го
— Приготовьте контурные карты, — говорит Марья Ивановна, учительница географии.
Она низенькая, толстая, голос строгий, голова по самые брови повязана коричневым платком. Юбка колоколом почти до полу.
У меня нет контурной карты. Мама вообще не хотела пускать меня сегодня в школу, говорила, что ей необходимо отсыпаться после дороги. Но мне ужасно, ужасно хотелось пойти — увидеть девочек, новый класс, новых учителей!..
— Нет контурной карты? Фамилия? Двойка!
Двойка? Ничего себе… Как это? За что? У меня никогда не было двоек…
— Она сегодня только первый день! — заступаются за меня девочки.
— Первый день? — Марья Ивановна протискивается поближе. — Почему не была на прошлом уроке? Болела? Где справка о болезни? Ах, отдыхала! То есть прогуляла? Следует наказать и за прогул! — Она хватает мой дневник, выводит в нем жирную двойку и еще пишет внизу страницы: «Второго сентября отсутствовала на уроке географии без уважительной причины».
— Злюка, противная училка… — бурчит кто-то, когда она бочком отступает к доске.
Пускай… Пускай двойка, пускай отсутствовала, я не стану плакать… Не стану плакать из-за какой-то двойки. Не могла я знать про эту контурную карту. Никак не могла… Выходит, если бы послушалась маму и не пошла сегодня в школу, не было бы никакой двойки… Да, но тогда бы снова отсутствовала без уважительной причины. А так двойка… Самая первая отметка — и двойка…
— Сотри, — советует Вера Лукашова.
Мы теперь сидим вместе. Не так уж особенно я этого хотела — с Верой сидеть, понятное дело, решать ей задачки на всех контрольных… Да уж ладно — как-никак она целых два дня держала для меня это место…
— Давай я сотру? — заботится Вера. — Я как получу двойку, знаешь, сотру и все дела. Не бойся, я так подтираю — никто не придерется! Комар носа не подточит.
Не хочу. Зачем? В журнале двойка все равно останется.
— В журнале наплевать, главное, чтобы дома не ругались!
Главное, что двойка… Так хотела пойти в школу — и вдруг двойка… Не надо об этом думать. Неужели теперь из-за этой несчастной двойки я не буду отличница?
— Павел, ну что ты сидишь! — ворчит мама. — Неужели ты не видишь: тут черт ногу сломит…
— Угу…
— Что — угу?!
— Черт ногу сломит…
— Не говори чепухи и оставь наконец книгу. Вокруг форменный развал, а он сидит и читает книгу!
— Что ты хочешь, Нинусенька?
— Чтобы ты хоть что-нибудь сделал! Я с ног сбилась, не знаю уже, за что хвататься. В самом деле, не могут же эти проклятые картонки валяться здесь вечно!
— Не могут, — соглашается папа и смотрит на мамины ноги.
— Что ты смотришь, в чем дело?
— Ты сказал, мой милый Кисик, что сбился с ног…
— Да, и что же? К чему ты это повторяешь? Что за глупые шутки?
— Когда лошадь сбивается с ноги, — папа поглаживает пальцами верхнюю губу, — это значит, она ошибается, опускает на землю не ту ногу, которую следует. Но как человек может сбиться с ног, если у него их всего две? Подпрыгнуть на одной ножке?
— По-моему, ты нарочно прикидываешься идиотом, лишь бы злить меня. Хотела что-то сделать… Уже забыла… Умудряешься задурить последние памороки… Ах да! Светлана, иди спустись в молочную, кассирша утром обещала: к вечеру должны завезти творог. Возьмешь полкило. Если будет сметана, тоже возьми двести граммов. Банку не забудь.
Папа слушает ее и кивает головой.
— «Посреди небесных тел, лик луны туманный: как он кругл и как он бел, точно блин с сметаной. Кажду ночь она в лучах путь проходит млечный: видно, там, на небесах, масленица вечно!»
— Действительно — сплошная масленица, — фыркает мама. — Замечательная позиция — ни о чем не горевать и не беспокоиться. Сидит с видом буддийского идола и читает дурацкие стихи.
— Не понимаю, Нинусенька, — папа откладывает книгу, — что тебя так раздражает, почему мне нельзя сидеть и читать хорошие стихи Михаила Лермонтова?
— Лермонтова, действительно! Только сочинений господина Лермонтова тут не хватало. Я вторую неделю без домработницы! Что бы ни случилось, весь ужас всегда обрушивается на меня.
— Куда же изволила исчезнуть домработница?
— Не знаю. Говорят, уехала в деревню. Толком никто не может ответить.
— Н-да… — зевает-вздыхает папа и опять раскрывает книгу.
Я давно уже стою у порога одетая и с кошелкой в руках.
— Подожди, куда ты летишь! — говорит мама. — Нужно же дать тебе деньги. Где же он, в конце концов?.. Павел, ты не видел?
— Чего, Нинусенька?
— Моего ридикюля… Ну что за проклятие, ведь точно помню, что положила в шкаф на обычное место! Нету, как будто корова языков слизнула. Боже, мало было всяческих несчастий, так нет, потребовалось еще упаковать все вещи! Кончилось, разумеется, только тем, что ничего невозможно отыскать.
Я присаживаюсь на край ящика — мама теперь долго будет искать свой ридикюль…
— Я думаю, Нинусенька, — говорит папа, — вещи уже следовало бы распаковать… Хотя бы частично.
— Нет, вы подумайте — он думает! Мыслитель! О чем я твержу тебе битый час, если не об этом? Действительно, на берегу суровых волн стоял он дум великих полн!
— «На берегу пустынных волн…» — поправляет папа.
— Суровых, пустынных — один черт! И что за мерзкая манера — вечно уводить разговор в сторону. Где моя сумка?
— Этого, мой славный Кисик, никто, кроме тебя, знать не может.
— Да, разумеется! Попробуй отыщи что-нибудь, когда вся комната завалена барахлом!
— Боюсь, Нинусенька, что в деле разборки барахла я не смогу быть тебе полезен.
Мама поджимает губы, папа долго-долго втягивает воздух носом.
— Поскольку, мой любезный ворчун, — прибавляет он, — ты любишь каждую вещь лично детально рассмотреть и затем засунуть в одной тебе известное место — так, чтобы больше уже никогда не найти.
— Не дразни меня, ты прекрасно знаешь: мне категорически запрещено наклоняться и подымать тяжести.
Как хорошо, что я была в лагере и не участвовала в упаковке вещей. Повезло. Все-таки в лагере было здорово… Правда, мама еще успела заставить меня собрать «аптечку» — это так у нее называется ящик, где она хранит лекарства. Многие пузырьки стоят с довоенных времен. А некоторые с дореволюционных. Есть один хорошенький коричневый пузыречек с какими-то каплями. Капель в нем вообще-то не осталось, но пузырек очень симпатичный. Мама говорит, что у него герметически притертая пробка…
— Ах, боже мой, Светлана! Что ты сидишь и мечтаешь? Помоги же искать!
Это она просто так говорит, на самом деле она не разрешает мне ни до чего дотрагиваться, тем более лазить в шкаф на ее полку.
— Никто, мой дорогой Кисик, — папа качает ногой и почесывает то висок, то подбородок, — не требует от тебя, чтобы ты подымала тяжести.
— Так что же делать? Что ты предлагаешь? Позвать с улицы дядю? Чтобы он ворочал эти ящики?
— Ворочать ящики я могу — если тебя это устроит.
— Ворочать — недостаточно! Что мне даст это ворочанье, если я не помню, что именно и где находится?
— Н-да… — говорит папа. — Придется пригласить нотариуса, чтобы составил опись имущества.
— Чрезвычайно мудрое предложение! — Мама топчется между сундуком и стопкой картонок, приподымает крышки, заглядывает внутрь.