Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Отто отставил кружку, побрел по залу, один из близнецов, проходя мимо, передал ему белый аккордеон. Отто переменился на глазах. Куда подевалась тупая безысходность — его лицо засияло простодушной радостью, он подхватил мелодию, которую наигрывал оркестр, и пошел между столиками, растягивая мехи аккордеона, его коротенькие пальцы летали по клавишам. Красивым рокочущим басом он завел:

Ich armes welsches Teufelein,
Ich kann nicht mehr marschieren…[16]

— Marschieren! — радостно подхватил зал — все как один. — Ich kann nicht mehr marschier’n [17].

А Отто пел:

Ich hab’ verlor’n mein Pfeiflein,
Aus meinen Mantelsack[18].

— Sack! — гремел хор. — Aus meinen Mantelsack[19].

Ганс вскочил, высоким, звонким тенорком подтянул:

Ich hab, ich hab’ gefunden, was du verloren hast[20].

— Hast, — рявкнул хор, теперь уже все посетители поднялись, их смеющиеся лица были простодушными, наивными — резвящимся барашкам впору. — Was du verloren hast.

Песня завершилась взрывом хохота, и оркестр неожиданно переключился на «Продавца орехов». Лютте, враз посуровев, словно ей предстояло выполнить свой долг, вышла из-за стола и в одиночку пустилась отплясывать нечто имеющее отдаленное сходство с румбой, но Чарльзу ее танец показался помесью блекботтома[21] и хучи-кучи[22] — он их навидался в ярмарочных балаганах, куда просачивался с компанией мальчишек в пору своего невинного техасского детства. Он отплясывал румбу под звуки «Продавца орехов» от самого своего родного городишки и через весь Атлантический океан, вплоть до Бремена, и тут его осенило: вот где я сумею показать класс! Он забрал маракасы у снулого оркестранта, довольно вяло ими постукивавшего, и стал отплясывать румбу на свой манер, потряхивая и пощелкивая маракасами.

В зале захлопали в такт, и Лютте, оборвав свой сольный номер, присоединилась к нему. Он тут же вернул маракасы оркестранту и крепко взял Лютте за талию, теплую, волнующуюся под тонким шелком. Она держалась деревянно, отворачивала от него лицо, улыбалась, старательно подражая киношным femmes fatales[23], и довольно неуклюже, но весьма зазывно била его бедром. Он покрепче обхватил ее, притиснул поближе, но она словно одеревенела, двинула его бедром и на этот раз угодила ему в живот.

— Побоку технику, положись на мать-природу, — сказал Чарльз без тени улыбки.

— Что вы сказали? — спросила она по-английски, чего он никак не ожидал. — Не поняла.

— Ну что ж, — сказал Чарльз и чмокнул ее в щеку, — я тебе отвечу тоже по-английски.

Она не поцеловала его в ответ, но обмякла и перестала выпендриваться.

— Я такая же красивая, как та актриса, которая была здесь сегодня? — задумчиво спросила Лютте.

— По меньшей мере, — сказал Чарльз.

— Я пройду в Америке? — спросила она, повисая на нем.

— Кончай бить бедром, — сказал Чарльз. — Да, ты пройдешь на ура!

— Ну а как я танцую — на уровне? — спросила Лютте.

— Да, детка, на уровне. Ты там задашь шороху!

— Что это значит?

— Все хорошее, — сказал Чарльз. — Иди ко мне, ангел мой.

— У тебя есть знакомые в Голливуде? — спросила Лютте: ее ничто не могло отвлечь от цели.

— У меня нет, но у тебя могут быть, — сказал Чарльз. — Туда сейчас понаехала чуть не вся Германия и Европа, ты обязательно встретишь там друзей. Во всяком случае, тебе не грозит долго пребывать в одиночестве.

Лютте приложила рот, спелый персик, к его уху и, обдавая теплым дыханием, зашептала:

— Возьми меня с собой в Америку.

— Поехали! — сказал Чарльз, обхватил ее еще крепче и побежал к двери. Она упиралась.

— Да нет, серьезно, я правда хочу в Америку.

— И я хочу, — бесшабашно сказал Чарльз. — И не только я, а все хотят.

— Это неправда, — строго оборвала его Лютте и чуть не остановилась на полном ходу.

Тут их разбил Ганс. Чарльз вернулся на место с таким ощущением, словно его надули. Лютте как подменили. Она прильнула к Гансу, и они медленно заскользили по залу, она то и дело бережно, ласково целовала его в правую щеку мягкими нежными губами, глаза ее были полуприкрыты. Изуродованное лицо Ганса выражало раскормленную гордость, неколебимое самодовольство — точнее сказать, чванство. Чарльз вдруг почувствовал острый приступ ненависти к Гансу. Но он чуть не сразу прошел.

— Тьфу, — сказал он вслух, хотя ни к кому не обращался. — Ну и что из этого?

— Совершенно с вами согласен, — сказал Тадеуш. — Согласен, тьфу, ну и что из этого?

— А не выпить ли нам коньяку? — сказал Чарльз.

Притихший было Отто вскинулся, улыбнулся.

— Чудесный вечер! — сказал он. — Мы все тут друзья, верно я говорю?

— Совершенно верно, — сказал Тадеуш. — Мы все ваши друзья, Отто. — Движения его стали менее резкими, более плавными, глаза растерянно смотрели из-под складчатых век, с губ не сходила напряженная улыбочка… — Ох, и надерусь я сейчас, и совесть меня замучит, — сказал он не без удовольствия. И повел, хоть они и слушали его вполслуха, рассказ о своем детстве в Кракове: —…в старом доме, где моя семья жила с двенадцатого века… На Пасху мы ели одну свинину, чтобы выказать евреям свое презрение; разговляясь после Великого поста, мы, естественно, бессовестно объедались… Отстояв праздничную службу, я утром накидывался на еду и ел, пока не раздувался, точно шар, и у меня не начинались колики. Тогда я укладывался в постель, плакал в три ручья, а когда меня спрашивали, в чем дело, говорил; мне стыдно, меня мучит совесть. К моим страданиям относились уважительно, меня утешали, но порой я, казалось, замечал, как нет, не мать, скорее сестра, проницательная была поганка, и няня то сверкнут глазами, то скорчат гримаску. Однажды няня, напоив меня успокоительной микстурой, растерла мне с унизительной притворной жалостью живот и сказала; «Теперь тебя совесть больше не мучит?»

Я — в рев, сказал матери, что няня пихнула меня в живот. А потом изрыгнул всю пасхальную свинину, так что евреи на сей раз были отмщены. Няня сказала: такой маленький, а уже такой подлый, потом они с мамой ушли поговорить в соседнюю комнату, вышли оттуда смеясь, и я понял, что меня раскусили. С тех пор я никогда больше не заикался при них о муках совести. Но как-то раз — уже взрослым или почти взрослым — я, пьяный в стельку, явился домой в четыре утра и пополз вверх по лестнице — вот дураки люди, думалось мне, и зачем ходить, на четвереньках же гораздо удобнее. Красная ковровая дорожка давала ощущение надежности, раскованности, помнится, я считал себя благодетелем человечества — ни более ни менее: еще бы, я возрождал исконный способ передвижения, стоит мне доказать его достоинства и преимущества, и он произведет коренной переворот в обществе. Но тут первым препятствием на моем пути встала моя мать. Она молча высилась на верхней площадке лестницы с зажженной свечой в руке — поджидала меня. Я помахал ей передней лапой, она не удостоила меня ответом. А едва моя голова выросла над последней ступенькой, она заехала ногой мне в челюсть — да как! — я просто чудом уцелел.

Она никогда не упоминала об этом происшествии, впрочем, расскажи она мне о нем, я бы ни за что ей не поверил, если б на следующий день у меня не распух язык. Так меня воспитывали в этом древнем городе, но теперь я вспоминаю этот город — нечто среднее между кладбищем и утерянным раем — и мощный гул колоколов над ним с нежностью.

вернуться

16

Бесенок-иноземец,

Едва тащу поклажу.

вернуться

17

Поклажу… Едва тащу поклажу.

вернуться

18

Я свой свисток посеял,

В мешке дыра была.

вернуться

19

Была… дыра была.

вернуться

20

А я твою пропажу нашел — и все дела (нем.).

вернуться

21

Американский танец конца двадцатых годов.

вернуться

22

Танец в псевдовосточном духе, исполнявшийся преимущественно ярмарочными танцовщицами.

вернуться

23

Здесь: роковым женщинам, вамп (франц.).

63
{"b":"545217","o":1}