Голоса в соседней комнате не затихали, становились громче, напряженней: сказывалось волнение, а может быть, и злость. Чарльз внимательно ловил слова, не смущаясь тем, что подслушивает, его не переставало удивлять, как хорошо он понимает по-немецки и с каким трудом объясняется на нем.
— Герр Буссен, герр Буссен. — Фрау Райхль сорвалась, в ее исступленном голосе почти не слышалось легкого призвука венского выговора. — Как вы позволяете себе обращаться с моими лучшими стульями, прекрасными старинными стульями, которые у меня с незапамятных времен, мало у меня огорчений, так вы хотите к ним добавить еще и эти? Как вам не стыдно, вы же знаете, что мне никогда больше не купить таких стульев?
Чарльз — а он уже начал пробовать мелки и точить карандаши — прервался, закурил, откинулся назад. И, какую-то долю секунды, не больше, покачавшись на стуле, опустился — хлипкие ножки стукнули об пол, застонали совсем по-человечьи, и у него чуть не оборвалось сердце.
Герр Буссен поначалу слабо отбивался, но вскоре сдался и смиренно принял головомойку как должное, так, словно его укоряла не фрау Райхль, а мать или голос совести. Да нет, что же он не понимает, оправдывался он с сильным нижненемецким выговором, она, может быть, ему и не верит, но он получил хорошее воспитание. У его матери тоже есть такие стулья, он никогда больше не позволит себе ничего подобного. На слух Чарльза речь герра Буссена походила на какой-то корявый английский диалект, но на каком бы языке ни говорил герр Буссен, фрау Райхль ему бы все равно не одолеть. Чарльз проникся к нему жалостью: бедняга бесконечно путался в извинениях, умолял на этот раз простить его.
— На этот раз, — подхватила фрау Райхль, она разбушевалась вовсю, куда только подевалась ее любезность, — на этот раз, а сколько уже раз мне приходилось вас прощать и сколько раз еще придется?
Герр Буссен не нашелся что ответить. Фрау Райхль минуту-другую молча смаковала свою победу, потом прошелестела мимо двери Чарльза — он застыл в тягостном ожидании, опасаясь, не остановится ли она около его комнаты, — и постучалась в дверь справа.
— Jawohl[10], — ответил ей обморочный голос молодого человека: его, видно, неожиданно выдернули из глубокого сна. — Входите же! — И сразу тот же голос, но уже веселый и звонкий, добавил: — Это вы, Роза, душечка? А мне померещилось, уж не пожар ли?
Роза, вот оно что, думал Чарльз, слушая, как их голоса текут рядом, торопливо, приглушенно, порой ненадолго сливаясь в добродушном смехе. Роза, похоже, и впрямь была в приподнятом настроении, разговаривая, она порхала по комнате, то и дело бегала через коридор в свою комнату и обратно. Наконец она сказала:
— Обязательно позовите меня, если вам что-нибудь понадобится, хорошо? Только льда не просите. Льда больше нет.
— А мне что за дело? — отозвался молодой человек, и Роза снова закатилась смехом.
Чарльз решил, что Роза, как он стал про себя называть хозяйку, должно быть, порядочная зануда, если целый день так вяжется к жильцам.
Стемнело. Чарльз пристроился поудобнее с рисунком под лампой, которая, кстати, оказалась куда удобнее, чем он ожидал. Начал он с мелких забот — их накопилось немало. Что будет, если редактор пойдет на попятный? Что будет, если его рисунки не опубликуют и он соответственно не получит за них деньги? Сколько еще отец может помогать ему? Сколько еще — и это беспокоило его всерьез, беспокоило пуще всего, — сколько еще позволительно брать деньги у отца? И нужно ли было ему вообще приезжать в Европу? Вон сколько прекрасных художников не видели Европы. Попытался припомнить хоть одного. Но, как бы там ни было, он в Европе, и, хоть на душе у него муторно и тяжело — что есть, то есть, — нельзя не признать, что этот город ошарашил его так, как он и не ожидал. По крайней мере надо определить, зачем он сюда приехал, иначе вся эта затея может окончиться пшиком. Он решил отключиться от посторонних звуков, вперил глаза в одну точку на бумаге, вспомнил, какие задачи ставил себе, и принялся за работу. Вся его сила, казалось, перешла в правую руку, сосредоточилась в ней, он прекратил метаться, обрел уверенность, знал, что делает. А там и вовсе забыл о себе. Немного погодя он откинулся назад и посмотрел на рисунок. Нет, так дело не пойдет, все ни к черту.
Избавление принес легкий стук в дверь. Отличный повод отвлечься, перевернуть рисунок — пусть отлежится, а там можно снова приглядеться к нему. Не дожидаясь разрешения, вошла Роза. Метнула взгляд сначала на зажженную лампу, потом на стол, где уже воцарился беспорядок.
— Я вижу, вы рано зажигаете свет, — заметила она, неопределенно улыбнулась и укоризненно покачала головой. — Герр Буссен по вечерам работает только после ужина. Герр Мей, молодой человек из Польши, по большей части предпочитает играть в темноте. А нашему юному студенту из Гейдельберга хватает забот с лицом — его чем хуже видно, тем лучше, так что ему свет и вовсе не нужен. На него смотреть страшно! Правда, — продолжала она умильно и интригующе, — он молодой, это у него в первый раз, вперед будет знать, на что идет. Вот только рана, понимаете ли, загноилась, и он приехал лечиться. Ах, молодежь, молодежь, — сказала она прочувствованно, прижимая руки к груди, — днем он храбрится, а едва стемнеет, падает духом. Он такой юный, такой чувствительный, — от гордости и жалости она едва не прослезилась, — но все получилось как нельзя лучше. Да вы и сами увидите! У него будет прелесть что за шрам!
Разговаривая, она порхала по комнате — где поставит стулья в ряд, где взобьет подушку, где расправит портьеры. Постояла около Чарльза, предприняла из-за его спины слабый наскок на бумаги, учинила легкий кавардак, сдвинув со своих мест пепельницу и бутылку с тушью.
— Солнца больше не будет — это ясно, — вынуждена была признать она, — а раз вы рисуете, вам нужен свет, спорить не приходится. Ну а теперь я вам быстренько принесу кофе, — радостно объявила она и, сделав вид, будто ей страшно некогда, удалилась.
Солнца больше не будет. Чарльз в полной растерянности, словно он играл роль в какой-то пьесе и реплики начисто забыл, а может быть, и не знал, ожидая кофе, смотрел в окно на улицу, примолкшую под сеющимся снегом, пустынную в морозном мерцании угловых фонарей. В домах напротив загоралось одно окно за другим.
Последние несколько дней он каждое утро при свете фонарей смотрел, как тусклое солнце выползает все позже и позже, с трудом взбирается на крыши домов и неспешно, прочертив пологую дугу, скатывается вниз, а часам к трем и вовсе исчезает из виду. Долгими ночами его мучили неподвластные разуму ужасные предчувствия. Тьма стискивала незнакомый город, точно мощный кулак и доныне полного сил врага, безгласного чудища, дошедшего до нас из более древней, холодной и угрюмой эпохи, когда человека еще не было и в помине. «Просто я родом из солнечных краев и воспринимаю лето как нечто само собою разумеющееся — вот чем все объясняется», — уговаривал себя Чарльз. Но этим не объяснялось, почему он, вместо того чтобы порадоваться, подивиться непривычной погоде — ведь ничего подобного он не видел: все-таки и другая страна, и другой климат, — даже притерпеться к ней не хочет. Но погода, разумеется, тут ни при чем. Кому какое дело до погоды, если ты хорошо экипирован; ему припомнились слова его учителя, однажды обронившего: все великие города строятся в непригодных для жилья местах. Он знал, что людям по душе самый мерзкий климат в родных краях и они не могут взять в толк, почему им так возмущаются чужаки. У себя в Техасе он наблюдал, как северяне кляли южный климат с яростью бессилия: погода служила удобным поводом ненавидеть заодно и все остальное, что им было ненавистно в этих краях. Чего уж легче и проще, если б он мог найти выход, сказав: «Мне тут не прижиться, потому что в декабре солнце всходит только в одиннадцатом часу», но его огорчало здесь вовсе не это.
А лица. Пустоглазые лица. И эти пустоглазы, белесые, тусклые, смотрели со скукоженных, казалось, начисто изглоданных изнутри лиц или, хуже того, еле видные из-под набрякших век, подслеповато пялились с заплывших жиром лиц, и казалось, что еда, эти тарелки с грудами вареной картошки, свиных ножек и капусты, которой они набивали переваливающиеся с боку на бок тела, пригибала к земле, шла не впрок. Пустоглазы на женских лицах готовы были в любой момент пустить слезу. В первый же его день в Берлине с Чарльзом случилось происшествие, поставившее его в тупик. Он купил себе дешевые носки в одной лавчонке. В гостинице обнаружилось, что носки ему малы, и он вернулся обменять их на носки большего размера. Владелица лавчонки увидела его на пороге со свертком в руках и, узнав, остолбенела, глаза ее наполнились слезами. Пока он, совершенно растерявшись, пытался втолковать, что всего-навсего хочет носки размером побольше взамен купленных, по щекам ее катились слезы.