Изредка, как в «Окаменелом человеке» или «Золотом дожде», гротескный характер образности вполне нагляден, гораздо чаще его уловит лишь достаточно зоркий глаз, но в той или иной степени гротеском расцвечено множество рассказов и все три романа Уэлти. Для нее стихия гротеска столь же органична, как лиризм, второе главенствующее начало ее прозы. Из синтеза обоих начал рождаются ее самые характерные метафоры. А рассказы, где этот синтез достигнут, давно стали современной классикой.
В статье «Как я пишу» Уэлти призналась, что ее не привлекает искусство, «похожее на елку, симметрично украшенную со всех сторон и для опрятности увенчанную звездой на макушке». У нее самой повествование «ветвится непредсказуемо» и почти всегда содержит в себе нечто загадочное: не по материалу, так по художественному смыслу. Загадочна белая цапля в «Остановленном мгновении», и конкретизировать этот символ с убедительностью не удалось никому из комментаторов. Загадочна гроза в рассказе «По весне», какою-то неведомой силой на миг соединившая несколько жизненных путей, которые затем снова разойдутся далеко один от другого.
Одюбон, знаменитый орнитолог и художник, ставший одним из героев «Остановленного мгновения», подумает: «Быть может, в том-то как раз и дело, что тайна жизни не подлежит истинному постижению». Уэлти не раз высказывала ту же мысль и впрямую. Да и по тем ее лейтмотивам, которые особенно устойчивы, можно догадаться, насколько она ей близка. Рассказ может напоминать стихотворение в прозе или каприз фантазии, может выглядеть как очерк нравов или как забавная юмореска, но в нем непременно возникнет тема человеческой разобщенности, мучительной для Уэлти. Как и еще одна неотступная ее тема: живое целое — природа, семья, человеческая душа — превращается в механическую сумму частей, и в каких бы формах это ни проявлялось, последствия всегда печальны.
Задача писателя, как однажды сформулировала Уэлти, в том и состоит, чтобы «снять занавес, развеять невидимую тень, которая пролегла между людьми, покончить с безразличием к тому, что рядом живут другие, с их собственным пониманием чуда жизни, с их собственной бедой». Ей часто доставалось от радикально настроенных критиков за идеализацию Юга былых времен, но это слишком пристрастные упреки. Уже не говоря о том, что Юг — это вся ее жизнь, есть достаточные основания воздать должное той органичности человеческих отношений, которая была ему присуща еще в годы детства Уэлти. Сильно задержавшийся в своем историческом развитии, он тогда еще не знал тех социальных болезней, которые так зловеще прогрессировали в наше столетие, — ни отчужденности, подменившей собою ощущение единого человеческого рода, ни существования без чувства причастности к корням, к почве, ни нравственного релятивизма, сделавшегося эрзацем морали. Рисуя такой Юг, Уэлти объективно вступает в полемику с Портер, но вряд ли стоит искать в этом споре победителя: и в том, и в другом случае схвачено нечто реальное, просто это совершенно разные грани одного и того же явления, противоречивого по всей своей сути.
Для Уэлти Юг — это доброжелательство, душевный покой, созерцательность, незамутненность и прочность этических понятий, словом, та исчезнувшая на ее глазах гармония, воспоминаниями о которой навеяна столь частая в ее рассказах ностальгия. С пронзительной остротой оно выразилось, например, в «Родственниках», где каждая подробность наделена для автора особым, сокровенным содержанием — и архитектура сельских домов, похожих на сонные гигантские розы, и часы, обязательно отстающие, как отстал от реального времени весь Юг, и старомодные манеры, и безмятежное однообразие жизни, когда приезд странствующего фотографа — целое событие. Любование уходящей стариной? Но ведь «Родственники», строго говоря, рассказ о смерти, как и очень многое другое в творчестве Уэлти. А та чуть ироничная поэзия, которая повсюду различима в нем, когда описывается почти гоголевский быт сестрицы Эми и дяди Феликса, только усиливает грустное чувство неотвратимой утраты, которым одухотворена эта новелла.
Смерть — едва ли не самая частая из всех тем Уэлти. Этому есть биографическое объяснение: в 1931 году она потеряла отца, человека еще не старого, полного энергии и сил, — он был президентом крупной страховой компании, построившей для себя самое высокое здание в Джэксоне, которое должно было олицетворять дерзновенные устремления человека, — и пережила свою утрату очень тяжело, как и последовавшие за нею горести и беды, распад семьи, ветшание на столетия возведенного особняка в тюдоровском стиле. Писательство стало для нее способом противостояния мчащемуся вперед времени, попыткой задержать и сохранить — не в реальности, так в искусстве — хоть что-то из детства и юности, из жизни, которую время беспощадно сводит на нет. Черты близких Уэлти людей поминутно обнаруживаются в ее героях, а в обстановке действия, даже в малозаметных мелочах воскресает атмосфера ее давно минувшей молодой поры.
Однако, как у каждого настоящего писателя, смерть обладает в творчестве Уэлти смыслом, не только интимно важным для автора, а еще и обобщающим, философским. Уходят люди, в которых сосредоточились достоинство, аристократизм, твердость принципов и непоколебимость этических заветов старого Юга, и вместе с ними уходит эпоха, исчезает с лица земли большой духовный мир. Его теснит стихия вульгарности, пошлого себялюбия, мелочного гонора, меркантильного расчета. Человек мельчает, и сама жизнь тоже иссушается, поддавшись новым веяниям своекорыстия и равнодушия. Завязывается драма, безысходная для Уэлти при всей жизнеутверждающей настроенности ее творчества.
Это сюжет романа «Дочь оптимиста», вобравшего в себя все важнейшие коллизии Уэлти. Что касается фабулы, она проста: операция, погребение, опустевший и сделавшийся чужим дом. Собственно, и действия почти нет, есть центральное событие — смерть судьи Клинтона Мак-Келвы. И много разговоров: в больнице, в былом семейном гнезде, в городишке Маунт-Салюс, который всколыхнула печальная новость.
Искусство Уэлти не в напряженности конфликтов, даже, пожалуй, не в своеобразии и емкости характеров, оно в глубине психологической интроспекции. На очень сжатом повествовательном пространстве перед нами проходит вся жизнь дочери умершего, художницы Лоурел, и по законам искусства Уэлти нет ни малейшей надобности в хронологической логике: просто наплывают картины и дальние, и совсем близкие по времени, оживают давно умолкшие голоса, из потаенных уголков извлекаются пожелтевшие письма. Движение рассказа как бы спонтанно, однако нетрудно заметить, что он пульсирует в согласии с ритмами отчаяния, нежности, горечи, сожаления, умиротворения — теми ритмами, которые, перебивая друг друга, сталкиваются в душе героини. Авторскому взгляду отведено в романе Уэлти место почти незаметное, гораздо важнее взгляд Лоурел, ее воспоминания, ее чувства.
Так создается целиком лирический роман, явление далеко не ординарное в современной литературе, тем более что Уэлти избегает и внутреннего монолога, и экскурсов в подсознание, не по неумелости, конечно, а совершенно осознанно. Ей важно создать контрапункт, сведя у открытой могилы двух антагонистов во всем — Лоурел и вторую жену судьи Фэй, — а для этого нужны не столько приемы изощренного психологизма, сколько внутреннее противостояние индивидуальностей, последовательно отрицающих одна другую. Выразительный штрих или поэтическая метафора, вмещающая в себя прозрачный иносказательный смысл, дают нужный художественный эффект.
Вот, наверное, важнейшая из этих метафор: бой каминных часов в гостиной. Когда тело судьи привозят в Маунт-Салюс, часы останавливаются. Потом Лоурел будет всюду искать ключ к ним, чтобы они показывали верное время, но так этого и не добьется. Часы отстают, как будто позабыв о своей функции. Их неуместный перезвон слышится в кульминационный момент схватки, разыгравшейся под крышей дома Мак-Келвы.
Это не только символ оборвавшейся жизни, но и напоминание, что ушедшего не вернуть и что постигшее Лоурел горе невосполнимо. У героини Уэлти вообще тяжелые отношения со временем. Оно только отбирает — мать, мужа, ставшего жертвой фанатика-камикадзе, теперь отца — и ничего не дает взамен. Время враждебно к людям, подобным Лоурел, потому что потери они чувствуют слишком болезненно и давно отучены рассчитывать на какую-то компенсацию: эмоциональную, духовную. Они лишь утрачивают — близких, а с ними былое чувство своей необходимости кому-то в мире и, наконец, дом во всем бесконечном значении этого слова.