Из лазарета вышла еще одна девушка, усталая, и села рядом с ней. Потом недоуменно проговорила после короткого молчания:
— Право, не знаю, кому все это нужно. Некоторые ничего не хотят от нас принимать. Не нравится мне это. А вам?
— Отвратительно, — сказала Миранда.
— Хотя ничего плохого тут нет, — спохватилась девушка.
— Да, верно, — тоже спохватившись, сказала Миранда.
Все это было вчера. И Миранда решила: хватит думать о вчерашнем, разве только о том часе после двенадцати, когда они с Адамом танцевали. Он непрестанно был с ней, и она вряд ли отдавала себе отчет, что думает именно о нем. Образ его более или менее отчетливо жил в ее мыслях, а иногда проступал на поверхности ее сознания как нечто самое приятное, единственно приятное, о чем она думала. Она стала разглядывать себя в зеркале, висевшем в простенке между окнами, и убедилась, что недомогание не только плод ее фантазии. Уже три дня ей все не по себе и выражение лица у нее какое-то непривычное. Хочешь не хочешь, а эти пятьдесят долларов, наверно, придется раздобыть, не то, как знать, что может случиться. Она вдоволь наслушалась рассказов о трагедиях, о возмутительных обвинениях и невероятно суровой каре, которой подвергались те, кто совершал проступки, ненамного более серьезные, чем ее оплошность… чем ее отказ купить заем. «Да, вид у меня малопривлекательный: лицо воспаленное, блестит и даже волосы будто решили расти в другую сторону. Надо с собой что-то сделать, нельзя же показываться Адаму в таком виде», — подумала она, зная, что уже сейчас, в эту самую минуту он прислушивается, не повернется ли ее дверная ручка, а когда она выйдет, окажется якобы по чистой случайности в передней или на крыльце. Полуденное солнце бросало холодные пологие тени в комнату, в которой, подумала она, я, кажется, живу, а день начинается плохо, хотя теперь они по той ли, по другой ли причине все такие. Как в полусне она спрыснула духами волосы, надела кротовую шапочку и кротовый жакет, которые служат ей уже вторую зиму, но все еще хорошие, их все еще приятно носить, и снова похвалила себя, что не пожалела заплатить за это страшно дорого. Носит их уже два года, и все еще с удовольствием, а вот теперь денег на такие покупки не нашлось бы. Может, все-таки удастся заплатить за этот заем? Ей пришлось нагнуться, чтобы нащупать дверной замок, и, отыскав его, она постояла минуту в нерешительности, с таким чувством, что забыла взять в комнате какую-то вещь, которая потом ей крайне понадобится.
Адам стоял в коридоре всего на шаг от своей двери; он круто повернулся, точно никак не ожидал увидеть ее.
— Добрый день! — сказал он. — А мне не надо возвращаться сегодня в лагерь. Вот везет, правда?
Миранда улыбнулась ему, улыбнулась весело, потому что ей всегда было радостно смотреть на него. Сегодня обмундирование на нем было новенькое, и весь он, начиная с волос и кончая башмаками, был оливкового цвета, золотисто-желтый, как песок, как только что убранное сено. Она снова заметила мельком, что при виде ее Адам сначала улыбается, а потом улыбка постепенно исчезает, взгляд становится задумчивый, напряженный, будто он читает при плохом освещении.
Они вышли из дому чудесным осенним днем и пошли по шуршащей под ногами яркой, узорчатой листве, поднимая лицо к щедрому, чистейшей синевы небу без единого облачка. На первом же углу остановились пропустить похороны; провожающие сидели в машине прямые, неподвижные, будто гордясь своим горем.
— Я, кажется, опаздываю, — сказала Миранда, — как всегда. Который час?
— Почти половина второго, — сказал он, преувеличенно резким взмахом руки отводя вверх рукав. Молодые солдаты все еще стеснялись носить ручные часы. Те, кого знала Миранда, были из южных и юго-восточных городов, далеких от Атлантического побережья, и все они считали, что с наручными часами ходят только маменькины сынки. «Вот шлепну тебя по твоим часикам», — жеманясь, говорил какой-нибудь эстрадник своему партнеру, и эта реплика всегда вызывала смех и никогда не приедалась.
— По-моему, часы так и надо носить. Самое удобное, — сказала Миранда. — И нечего этого стесняться.
— Да я уже почти привык, — сказал Адам, он был родом из Техаса. — Нам сколько раз говорили, что военные косточки все их так носят. Вот они, ужасы войны, — сказал он. — Что же это мы, неужели пали духом? Кажется, так оно и есть.
Такие вот нехитрые разговоры были в то время в ходу.
— Да-да! На вас только посмотреть, и сразу это видно, — сказала Миранда.
Он был высокий, крепкий в плечах, узкий в талии и бедрах, застегнутый, затянутый, впряженный, влитый в пригнанную по фигуре тугую, как смирительная рубашка, форму, хотя сам материал был тонкий и мягкий. Обмундирование ему шил лучший портной, какого только удалось найти, признался он Миранде, когда она однажды сказала, что в новой форме вид у него прямо-таки сногсшибательный.
— Ее трудно на себя пригнать. Самое малое, что я могу сделать для моей возлюбленной родины, — это не ходить бездомным оборванцем, — сказал он Миранде.
Ему было двадцать четыре года, он служил младшим лейтенантом инженерных войск, сейчас гулял в отпуске, потому что его часть ожидала скорой отправки за океан.
— Приехал составить завещание, — пояснил он, — и запастись зубными щетками и бритвенными лезвиями. И ведь привалило же мне такое счастье — набрести на эту меблирашку, — сказал он ей. — Я будто знал, что вы здесь живете!
Прогуливаясь, шагая нога в ногу — его тяжелые начищенные добротные башмаки твердо ступали рядом с ее черными замшевыми туфлями на тонкой подошве, — они старались как можно дольше оттягивать конец их совместной прогулки и не прерывать своего непритязательного разговора; слова скользили взад и вперед по узеньким канавкам, проложенным в тонком, поверхностном слое мозга, произносишь их и слышишь, как они сейчас же начинают спокойно позванивать, не мешая игре и зыби лучистого сияния того простого и милого чуда, что вот двое по имени Адам и Миранда, оба двадцатичетырехлетние, они живы и ходят по земле в одно и то же время. «Вы как, Миранда, есть настроение потанцевать?» И: «Потанцевать я всегда в настроении, Адам». Но впереди было еще много всяких дел, и вечер того дня, который закончится танцами, придет еще не скоро.
Сегодня утром, подумала Миранда, Адам и вправду похож на крепкое, спелое яблочко. Как-то в разговоре с ней он похвастался, что, если ему не изменяет память, у него никогда ничего не болело. Вместо того чтобы прийти в ужас от такого чудовища, она восхитилась его чудовищной исключительностью, что же касается ее, то ей пришлось испытать столько боли, что и говорить об этом не стоило, и она не заговорила. Проработав три года в утренней газете, она вообразила себя человеком зрелым и многоопытным, а сейчас скисла, но это, должно быть, только от переутомления, только потому, что она вела, как ей внушали дома, противоестественный образ жизни: ложилась под утро, питалась беспорядочно в захудалых ресторанчиках, пила всю ночь дрянной кофе и слишком много курила. Когда она рассказала об этом Адаму, он с минуту присматривался к ней, будто впервые ее увидел, потом сказал решительно и твердо: «А вам это нисколько не повредило. По-моему, вы очень красивая». И Миранда осталась в недоумении: «Может быть, он подумал, что я напрашиваюсь на комплименты?» Вообще-то выслушать комплимент было бы приятно, но только не сейчас. Адам тоже вел нездоровый образ жизни — во всяком случае, те десять дней, что прошли со дня их знакомства: не ложился спать до часу ночи, потому что водил ее ужинать, и курил тоже без конца, хотя если она не останавливала его, то пускался в объяснения, как сказывается курение на легких.
— Впрочем, — говорил он, — не так уж это важно, когда уходишь на войну.
— Да, — говорила Миранда, — и совсем уж не важно, когда торчишь дома и вяжешь носки. Дайте мне сигарету, пожалуйста. — Они остановились на следующем углу под кленом с редкой листвой и только мельком взглянули на приближающуюся похоронную процессию. Глаза у него были светло-карие с темно-золотыми точечками, волосы — цвета соломенной копны, если сбросить с нее пожухлый верхний слой и добраться до свежей соломы. Он вынул портсигар из кармана и чиркнул серебряной зажигалкой, потом несколько раз чиркнул себе, и, закурив, они пошли дальше.