Он вытянул ручной тормоз. Но тормоз не взял, хотя он тянул изо всех сил. Машина медленно ползла по склону. Сейчас она свалится в овраг…
Он вылез — неторопливо, словно с ним сыграли злую шутку и важно было хотя бы сохранить достоинство. Он вытащил чемодан со своими вещами и чемодан с образчиками, поставил их на землю, отступил немного и проводил глазами машину. Она исчезла за краем обрыва, и он услышал… не гулкий удар, которого ожидал, а долгий, не очень громкий треск. Он подошел и брезгливо заглянул вниз — «форд» упал на густое переплетение могучих виноградных лоз толщиной в его руку. Они удерживали машину, и она покачивалась, точно чудовищный младенец в темной колыбели. А потом, пока он смотрел, почему-то сожалея, что стоит тут, а не покачивается там, в ней, лозы мягко опустили ее на землю.
Он вздохнул.
«Где это я? — подумал он вдруг. — Почему я не попытался ничего сделать?» Его раздражение угасло. Позади, на холме, был дом. Он взял в руки по чемодану и зашагал туда с каким-то детским нетерпением. Но скоро запыхался, и ему пришлось остановиться и постоять немного.
Лачуга на холме состояла из двух комнат, разделенных крытым переходом. Она чуть скособочилась под тяжестью виноградной лозы, которая оплела крышу и ярко зеленела, точно забытая там с лета. В проходе стояла женщина.
Он замер на месте. И тут его сердце ни с того ни с сего повело себя странно. Оно вдруг запрыгало, точно фейерверочная шутиха, и зашлось в беспорядочных толчках, которые сыпались в его мозг, мешая думать. Но рвалось и дробилось оно беззвучно. Взлетало оно с силой, почти с упоением, а падало мягко, как акробат в сетку. Оно отчаянно застучало, а потом, капризно подождав, принялось с какой-то скрытой насмешкой бить его сначала в ребра, потом в глазные яблоки, а потом под лопатки и в нёбо — когда он попытался сказать: «Добрый день, сударыня». И тем не менее он не слышал своего сердца, оно было беззвучным, как кружащийся в воздухе пепел. В этом было что-то утешительное. И все же то, что он почувствовал удары своего сердца, ошеломило Боумена.
В замешательстве он уронил чемоданы, и они, словно поддержанные воздухом, медленно, с неуклюжим изяществом опустились на тусклую полегшую траву у крыльца.
Ну а женщина в проходе… Он сразу увидел, что она — старуха. Услышать его сердце она, конечно, не могла, а потому он, не обращая внимания на эти непрерывные удары, начал вглядываться в нее внимательно и все-таки как сквозь сон, рассеянно полуоткрыв рот.
Она протирала ламповое стекло, и теперь оно замерло в ее руках, с одного бока еще закопченное, а с другого уже прозрачное. Он смотрел на нее в темном провале прохода. Крупная женщина с лицом, обожженным солнцем и ветрами, но без единой морщины. Губы ее были крепко сжаты, а глаза смотрели прямо в его глаза с какой-то странной хмурой ясностью. Он взглянул на растоптанные, бесформенные башмаки. Летом она, конечно, ходит босиком… Боумен привык с первого взгляда оценивать женский возраст — ей он дал пятьдесят лет. На ней был грубый серый балахон, не глаженный после стирки, короткие рукава открывали розовые и против ожидания округлые руки. Она стояла спокойно, молча держа в руках лампу, и он ощутил силу, скрытую в ее теле.
— Добрый день, сударыня, — сказал он.
Она глядела прямо перед собой, то ли на него, то ли мимо — он не мог определить, — но затем слегка наклонила голову, показывая, что готова его выслушать.
— Возможно, вас заинтересуют… — Он оборвал привычный зачин. — У меня случилась неприятность… Моя машина…
Ее голос донесся до него, тихий и далекий, точно через озеро:
— Санни-то нет.
— Санни?
— Санни-то сейчас нет.
Ее сын. Ну, он, наверное, сумеет вытащить машину, с неясным облегчением решил Боумен и указал вниз.
— Мой автомобиль на дне оврага, вон там. Мне нужна помощь.
— Санни-то нет, да он скоро придет.
Он видел ее все яснее, ее голос обрел громкость, и Боумен понял, что она глупа.
Его поездка растворялась в задержках, в утомительной скуке, а ему было словно бы все равно. Он глубоко вздохнул и сквозь беззвучные удары сердца расслышал свой голос:
— Я недавно болел. И еще не окреп… Вы не разрешите мне войти?
Он нагнулся и положил свою большую черную шляпу на ручку чемодана. Движение было смиренным, почти поклоном, и он вдруг поразился его нелепости — оно выдавало его слабость. Он смотрел на женщину снизу вверх сквозь бахрому волос, которые ворошил ветер. Он мог бы сохранять эту непривычную позу очень долго. Терпение не было ему свойственно, но за время болезни он научился покорно опускаться на подушки и ждать, когда ему дадут лекарство. Он замер, склоненный перед ней.
А она посмотрела на него голубыми глазами, повернулась и отворила дверь в комнату, и, чуть погодя, будто убедившись, что это дозволено, Боумен распрямил спину и пошел за ней.
Внутри дома темнота скользнула по нему с профессиональной уверенностью, как рука врача. Женщина поставила недочищенную лампу на стол в центре комнаты и указала — тоже привычным жестом, точно гид, — на стул с сиденьем из рыжей коровьей шкуры. Сама она примостилась возле очага, подтянув к подбородку колени, скрытые под балахоном.
Сначала он ощутил обнадеживающий покой. Сердце немного утихло. Сумрак, замкнутый между сосновыми дощатыми стенами, был желтоватым. По ту сторону прохода, в открытой двери второй комнаты, виднелось изножье железной кровати. Кровать была застелена лоскутным одеялом из красных и желтых квадратиков, похожим не то на географическую карту, не то на картину вроде той, которую в девичестве написала его бабушка, изобразив на ней пожар Рима.
Еще недавно он мечтал о прохладе, но в этой комнате было холодно. Он смотрел на очаг с черной золой, на чугунки по его углам. Очаг и закопченный дымоход были сложены из камня, длинные жилы которого он видел на склонах, — из сланца. Почему в очаге не горит огонь? — недоумевал он.
И тишина. В дом словно проникло безмолвие полей и прочно в нем обосновалось. По открытому проходу гулял ветер. Боумену казалось, что к нему подкрадывается неведомая, тихая, холодная опасность. Надо бы что-то сделать… Но что? А! Начать разговор.
— У меня с собой образчики добротных и недорогих дамских туфель, — сказал он.
Но женщина ответила:
— Санни скоро придет. Он сильный. Санни вытащит вашу машину.
— А где он сейчас?
— Пашет у мистера Редмонда.
Мистер Редмонд. Мистер Редмонд. Ему с ним встречаться не нужно, и он был рад. Почему-то эта фамилия ему не понравилась… Нет, он ничего не хочет слышать о неведомых людях и о неведомых пашнях, обидчиво, с внезапной тревогой подумал он.
— Вы тут вдвоем живете, совсем одни? — Он с изумлением услышал свой прежний голос, добродушный, вкрадчивый, настроенный на продажу обуви, задающий вопросы о том, что на самом деле его вовсе не интересовало.
— Да. Мы тут одни.
Он удивился тому, как она это сказала. Она выговаривала каждое слово очень долго. И многозначительно кивала. Уж не хочет ли она внушить ему какое-то тягостное предчувствие, подумал он тоскливо. А может, просто не желает помочь ему, поддержав разговор. Ведь он еще не совсем окреп и не выдержит натиска непривычного, если не защитится от него разговором. Он только что прожил месяц, когда вовне не происходило ничего, а все сосредоточивалось внутри, в голове и теле, — почти неслышная жизнь, замкнутая в биении сердца и бредовых снах, которые повторялись вновь и вновь, жизнь, укрытая жаром, зыбкая жизнь, после которой он ослабел так, что готов… Готов — что? Выклянчивать помощь. В его ладони взметнулся пульс, точно форель в ручье.
Он опять и опять спрашивал себя, почему женщина не берется за недочищенную лампу. Почему она все сидит и сидит тут, молча одаряя его своим присутствием? Он понял, что сейчас ей не до мелких хлопот. Ее лицо хранило серьезное и важное выражение. Все ее существо дышало уверенностью, что она ведет себя так, как полагается. Наверное, это просто вежливость. И он покорно открыл глаза пошире и не отводил их от ее сжатых рук, словно от них к его зрачкам тянулась веревочка.