— Не подходите близко к его глазу, милочка. И пусть никто ничего не трогает, а к глазу и не прикасайтесь, даже кровать не троньте, пока доктор Кортленд не разрешит, не то сами пожалеете. А уж с меня доктор Кортленд с живой кожу сдерет.
— А как же, — сказал доктор Кортленд, входя в палату. Он наклонился над больным и бодро заговорил прямо в изможденное лицо: — Ну, я свое дело сделал, сэр! Теперь подошла ваша очередь! И вам будет потруднее, чем мне. Лежать совершенно спокойно! Не двигаться. Не ворочаться. Ни слезинки. — Он улыбнулся: — Вообще ничего! Пусть время идет — и все. Надо ждать и беречь глаз.
Доктор выпрямился, и сестра сказала:
— Хоть бы он подождал, не засыпал бы сразу. Я бы ему попить дала.
— Да он не спит, дайте ему промочить горло, — сказал доктор Кортленд и пошел к выходу. — Он просто прикинулся, как опоссум.
Он поманил пальцем Лоурел и Фэй, чтобы они вышли в коридор.
— Ну вот что: вам теперь придется глаз с него не спускать, вот с этой самой минуты. Дежурьте по очереди. Не думайте, что так просто заставить человека лежать не шевелясь. Я уговорю миссис Мартелло взять ночное дежурство, вы ей отдельно заплатите. Хорошо, что у вас есть время, Лоурел. За ним нужен специальный уход, рисковать тут никак нельзя.
Когда доктор ушел, Лоурел подошла к автомату в коридоре. Она вызвала свою мастерскую в Чикаго, где работала художником по тканям.
— И вовсе вам не надо тут сидеть, мало чего доктор наговорит, — сказала Фэй, когда Лоурел повесила трубку, весь разговор она слушала с детским любопытством.
— Но мне самой хочется остаться, — сказала Лоурел. Все другие деловые звонки она решила отложить. — Отцу понадобимся мы обе, при нем надо быть все время. Не очень-то он привык быть связанным по рукам и по ногам.
— Ну ладно, ладно, можно подумать, что речь идет о жизни и смерти, — сказала Фэй злым голосом. Когда они вошли в палату, она наклонилась над кроватью судьи. — Счастье, что ты сам себя не видишь, миленький! — сказала она.
Судья Мак-Келва жутко и отрывисто всхрапнул, будто задохнулся, потом сжал губы.
— Который час, Фэй? — спросил он, помедлив.
— Вот теперь ты заговорил по-старому, — сказала Фэй, не отвечая на вопрос. — А то он стал заговариваться от этого дурацкого эфира, когда пришел в себя, — сказала она, обращаясь к Лоурел. — Да он и думать позабыл про Бекки, пока вы с этим Кортлендом его не подначили!
До гостиницы «Мальва» надо было ехать полчаса по единственной, последней в городе трамвайной линии, но только там с помощью одной из палатных сестер Лоурел и Фэй удалось найти комнаты на неделю. Это был ветхий особняк на застраивающейся улице. Точно такое же здание рядом служило наглядным примером того, что ждет гостиницу: оно уже было наполовину разрушено.
Лоурел не видела почти никого из жильцов, хотя парадная дверь никогда не запиралась, а ванная всегда была занята. В те часы, когда она уходила и приходила, ей казалось, что единственным обитателем «Мальвы» был кот, ходивший на цепочке по растрескавшимся плиткам вестибюля. Лоурел привыкла вставать рано и сказала, что с семи утра будет около отца. В три часа ее сменяла Фэй, дежурила до одиннадцати вечера и в гостиницу возвращалась спокойно — с ней ехала палатная сестра, которой было по пути. А миссис Мартелло сказала, что она возьмет на себя ночное дежурство исключительно ради доктора Кортленда. Так установилось какое-то постоянное расписание.
Выходило, что Лоурел и Фэй почти нигде не сталкивались в одно и то же время, кроме ночных часов, когда они спали в гостинице. Жили они в смежных комнатах — в сущности, это была одна большая комната, которую хозяин разделил фанерной перегородкой. Лоурел всегда держалась подальше от чуждых ей людей и тут тоже сторонилась тонкой перегородки в смутном предчувствии, что вдруг ночью она услышит, как чужой голос Фэй заплачет или засмеется из-за чего-нибудь такого, о чем Лоурел и знать не хотелось.
По утрам судья Мак-Келва скрежетал со сна зубами, Лоурел его окликала, он просыпался и спрашивал у Лоурел, как она себя чувствует и который теперь час. Она кормила его завтраком и, пока он ел, читала ему газету. Потом, пока его умывали и брили, она спускалась позавтракать вниз, в кафе. Надо было ухитриться не пропустить молниеносный обход доктора Кортленда. Иногда ей везло, и они вместе поднимались в лифте.
— Есть просвет, — говорил доктор Кортленд. — Главное — спешить тут нельзя.
Теперь был забинтован только оперированный глаз. Над ним возвышалась круглая, как муравейник, повязка. Судья Мак-Келва все еще часто прикрывал веком здоровый глаз. Может быть, когда он открывал этот глаз, ему была видна повязка на втором глазу. Лежал он, как требовалось, совершенно неподвижно. Он никогда не спрашивал про больной глаз. Он никогда даже не упоминал о нем. И Лоурел следовала его примеру.
О ней самой он тоже никогда не спрашивал. Раньше он непременно полюбопытствовал бы, как ей удалось выбраться сюда надолго, что там делается в Чикаго, от кого она получила последний заказ, когда ей надо уезжать, — словом, задавал бы десятки четких вопросов. А она уехала, бросив важный заказ — эскиз занавеса для театра. Отец никаких вопросов не задавал. Но оба одинаково понимали, что в тяжкие дни лучше ни о чем не расспрашивать.
Когда-то он очень любил, чтобы ему читали вслух. Надеясь его развлечь, Лоурел принесла стопку книжек и стала читать новый детективный роман его любимого автора. Он слушал безучастно. Тогда она взяла один из старых романов, которым они когда-то вместе упивались, и он слушал еще более равнодушно. Жалость обожгла ее. Неужели он теперь не может уследить за сменой событий?
Молчание отца Лоурел объясняла отчасти его деликатностью во всем, что касалось близких ему людей. (Они ведь всегда жили только втроем: отец, мать и дочь.) И вот она, его дочь, приехала помогать, но ничем помочь не могла — она была обречена на бездействие. Фэй права: любой посторонний человек мог бы ответить ему на вопрос, который час. Лоурел в конце концов почувствовала, что отец принимает как должное и ее присутствие, и ее неприкаянность. Его мысли целиком поглотило одно: само время, течение времени, вот на чем он старался сконцентрировать все свое внимание.
Поняв это, она отчетливее стала ощущать те усилия, которые делал человек в этой палате, неподвижно лежа на постели, и она вместе с ним ощущала время, внутренне стараясь подключиться к нему, словно им предстояло пройти бок о бок весь путь, лежавший перед ними. Шторы на окне были постоянно спущены, и только узкая полоска весеннего света пробивалась снизу, у подоконника. Лоурел сидела так, чтобы свет падал ей на колени, на книгу, и судья Мак-Келва, распростертый, блюдя свою неподвижность, слушал, как она ему читала, как переворачивала страницу, и как будто молча вел счет прочитанным страницам и знал каждую из них по порядковому номеру.
Настал день, когда у судьи попросили разрешения поместить в палату другого пациента. Когда Лоурел вошла утром, она увидела старика — старше ее отца — в новой полосатой бумажной пижаме и очень старой широкополой шляпе из черного фетра. Он сидел, раскачиваясь на качалке, у второй кровати. Лоурел увидела рыжую дорожную пыль на полях шляпы, затенявших круглые голубые глаза старика.
— Боюсь, что света слишком много, сэр, отцу это вредно, — сказала Лоурел.
— Мистер Далзел ночью сорвал штору, — сказала миссис Мартелл чревовещательным голосом профессиональной сиделки. — Сорвали, верно? — громко крикнула она.
Судья Мак-Келва ничем не выдал, что он уже проснулся, да и старик все раскачивался и раскачивался, как будто и он ничего не слышал.
— Он ведь слепой, да еще и глуховат в придачу, — с гордостью объявила миссис Мартелло. — Пойдет на операцию, как только его приготовят. У него злокачественная.
— Пришлось всю лозу поломать, но этого опоссума я уж не упустил, — вдруг пропищал мистер Далзел, когда Лоурел с сиделкой тщетно пытались исправить и опустить штору. Вошел доктор Кортленд и сразу все привел в порядок.