— Тезка, Василий! Иди ты выпей — не хочет Иван!
С важностью, вроде бы даже с неудовольствием, одолжением даже, Пыров подошел к Цыгану, высунув из обтрепанного рукава розовато-грязные кончики пальцев. Цыган вставил в них стаканчик, и Пыров, приложив его к слипшимся губам, стал сосать водку, вытягивая вслед за убывающей влагой свою тощую шею. Казалось, ни водке, ни шее его конца не будет, и когда он все-таки одолел свою порцию, даже Бес облегченно вздохнул.
Поддернув рукав, Пыров завернул полу кителя и достал из кармана горсть дробленого овса и бросил себе в рот. Цыгану также насыпал в ладонь — оба зажевали, поплевывая перед собой. У Цыгана белесая шелуха тут же усаживалась на толстых его губах, но он не замечал этого.
С серьезным, глубокомысленным видом они наблюдали за тем, как Агеев седлал своего конька, с какой аккуратностью, душу изводящей мелочностью, расправлял он чуть ли не каждую шерстку под потником, как одернул все складочки и все идеально поправил. Цыгану не по себе даже стало.
— Скакать хочет, — угрюмо сказал он Пырову, кивнув на Ивана Ивановича. — С чистокровными…
Все жесты, все выражения величавости, важной сердитой задумчивости маленького Пырова остались прежними. На него, казалось, водка не распространяла своего размягчающего действия. Только под глазами его словно отпотела кожа, было мокро и что-то обнажилось под ними, стало похожим на брюшко лягушонка — такое же отдутловатенькое, дышащее и беззащитное.
— Подседлал хорошо, — сказал он.
— А как же! — согласился Цыган, налил себе, выпил, плеснул Пырову и смотрел, как тот, вытягивая шею, пьет. — Я когда пришел сюда, то не узнал его. Думаю: Иван это или не Иван.
Они говорили так, точно Агеева уже не было рядом с ними. Он тоже не обращал уже на них никакого внимания, сосредоточенно помигивал глазами, время от времени истомленно вытирая пот со лба. Наконец он сел в седло, подобрал поводья, чуть сдавил шенкелями, и Бес пошел спорым шагом, а потом побежал легкой рысью.
Цыган и Пыров смотрели, как он ритмично поднимался и опускался на стременах. Вот показался он на оловянно-голубом фоне воды, вот уже замелькал за полосами вербовых ветвей…
— На ипподром? — спросил Пыров.
— А то куда ж! — закричал Васька. — Тоже сволочь хорошая: не пьет, не курит, а как директор приказал — так и выстлался, готов! И коня родного свово не жаль, а?!
— Все хотят, чтоб как лучше, — вдруг улыбнулся длинной, цепенеющей улыбкой Пыров. — Я сегодня солому повез — не надо, говорят. Кто, говорит, велел, зачем привез? По случайной судьбе, говорю. А хотел-то чтобы как лучше!
Цыган, уронив голову, возил ее по груди. Голова его была острижена, волосы отросли острыми языками, блестели соленой сединой. Не поднимая ее и все так же раскачивая, точно от нестерпимой боли, он вдруг запел во всю разрывающуюся грудь:
Посеяла огирочки
Близко над водой.
Сама буду поливать их
Дробною слезо-ой!
И уже тише, затухающим уже голосом, вздохом одним, повторил:
РАССКАЗЫ
Идея
По скошенному полю шел Гришка Арапов домой. Стерня шуршала, щелкала под ногами, и его раздражало, что срез был высокий. Копны соломы, расставленные вразвал, в беспорядке, вызывали в нем глухую досаду: хороши работнички! И он со злым азартом пнул подвернувшийся ворох соломы.
Арапов был не в духе: опять из дымно-сквозной тучи брызнуло сверкающим дождем, опять не работа была, а мука: забивало барабаны, горячей кашей лежало зерно в бункерах, на колеса крепко навивало смесь земли, соломы и травы. Пробовали подбирать валки, попытались напрямую — и, чертыхаясь, согнали комбайны к вагончику на горе — ждать погоды.
И так с первых прокосов: обдаст дымящимся сивым ливнем — и сыплют едва не с чистого неба слепые дожди, не дают хлебам просохнуть. А через неделю глядь — накатывает новая гроза: гремит, блещет, идет черной стеной.
Но главная причина его досады была в другом. Утром, когда уже комбайны слонами толпились на полевом стане, прикатил на своем мотоцикле с коляской бригадир Кильдяев.
— Маленько провялит — и айда, чесаться нечего! — закричал он не поздоровавшись.
— А до того как «провялит», так вот и сидеть? — спросил насмешливо Арапов, шелуша корзинку подсолнуха и кидая крупные семечки в рот.
— Так вот и сидеть! — отрезал Кильдяев и остервенело посмотрел на комбайнеров, на небо, на поля — окончательно сбила с толку проклятая погода.
— Во-во! — зло улыбнулся Арапов. — Насидим делов!
— Арапов! — взвился бригадир. — Предупреждаю: не разлагай! По такой обстановке знаешь, что могут сделать?
— О, испугал деревню пожаром! — презрительно сузил темно-коричневые, в красноватых голых веках глаза Арапов. — Не очень-то разлетайся, осади маленько на задние, дышать полегчает!
— Ты мне свои фокусы брось! — яростно затряс пальцем Кильдяев. — Опять агитацию за свою идею вел?
— Вел, — вызывающе подтвердил Гришка.
— Да знаешь ты, чего это такое, ежели тебе объяснить? — крикнул Кильдяев. — Подрыв технической политики!
— Окороти язык! — повысил голос и Арапов, упирая руки в бока. — Несешь, что попало… А моей идеи не касайся, раз недоступна она тебе.
— Бред сивой кобылы твоя идея! — отчеканил бригадир и сияющими глазами обвел комбайнеров.
Те не первый раз слышали этот спор, смотрели вприщур, с насмешкой.
Кильдяев попал в бригадиры из комбайнеров. Работал с успехами скромными, а выйдя в начальство, стал почему-то считать себя большим знатоком техники. Случалась у кого-нибудь поломка, и он надоедливо торчал около комбайна, давал советы, а сам как бы что-то высматривал, выслеживал. Был он скрытно жаден на чужое умение, мастерство… Первым осмеял он араповскую идею, словно даже оскорбился, услышав о ней, и шли у них с той поры стычки, вражда.
Людей он любил тихих, безответных, работающих как бы с опущенной головой. А Гришка его настораживал.
Пока Арапов строил дом, пока хозяйством обзаводился, работал жадно, за любое дело брался без разговоров, лишь бы копейка звенела, и был он на хорошем счету у начальства. Но последние год-два он как-то переменился: не то чтобы потух, не то чтобы лень его задавила, но увлекаться стал какими-то пустяками, что-то изобретать. И жена жаловалась на него: в клуб зачастил. И вот носится с весны со своей идеей.
А была она проста. Арапов предлагал все комбайны с полей изгнать: слишком часто они ломаются, бездельничают большую часть года, зерна из-за них теряется много — в полях, на дорогах хоть греби лопатой! И безжалостно оно топчется, бьется колесами, гатится в грязь. Почему? Арапов объяснял: слишком зависим человек от техники. Зубами иной раз скрежещет, ругается на чем свет стоит, а капризам, недостаткам этой вельможной машины подчиняется — куда же деваться?
Его осенило: хлеба нужно убирать, как кукурузу на силос — скашивать пшеницу жатками в большие тележки и возить ее на тока, где со временем установят заводики по обмолоту и переработке зерна.
— Стало быть, комбайны отпадают? — улыбаясь с закрытыми глазами, спросил Кильдяев, когда Арапов первый раз выложил свою идею в кузнице, на перекуре.
— Ну.
— А косить жатками?
— Можно и десятиметровые спарить. Двадцать метров получится — во коса!
— А заместо комбайнов заводики строить? — с особой неприязнью делая упор на слове «заводики», допытывался бригадир.
— Машины с городов слать не нужно, — стал загибать пальцы Арапов. — Солому сволакивать — тоже отпадает.
— Во какие у нас комбайнеры! — с издевкой перебил его бригадир. — Так-то вот они технику любят: к такой-то матери ее, и вся недолга!
Григория насмешки бригадира не охладили — не сегодня и не вчера затеплилась в нем эта идея. Лет уже десять как он убирает хлеба, только стоит закрыть глаза и тотчас же наплывают картины: идут дожди в уборку и чернеют на глазах золотые валки, а потом, через неделю, страшно их зеленит иглами проросшее зерно… Стелется синий дым на черные полосы зяби, малиново-черными шарами догорают копны соломы — жгут их нетерпеливые трактористы. А на следующий год, после засухи, из дальних краев возят солому, чтобы скотину зимой поддержать. И по снегу приходилось ему водить комбайн и размахивать метлой, зазывая машины, которых всегда не хватает. Всего не перечесть! И в какой-то день, в какой-то миг душа в нем содрогнулась, он понял — по-старому работать нельзя, грешно, стыдно. Нужен перелом.