Поворотив по своему разумению, лошаденка ошиблась в расчетах, и сперва вилы, а затем и заднее колесо зацепились за столб. Лошаденка, качнувшись туда-сюда в оглоблях, точно оглобли решили ею поиграть немного, остановилась. И тогда издали, не сразу даже обратив внимание на то, что лошадь стоит уже, Пыров закричал властно:
— Тр-р-р, зараза! — но шагу своего, однако, не прибавил.
Павел Степанович, Григорий Михайлович и дневальный молча ждали, как развернется дело дальше.
Подойдя к возу, Василий, не выпрастывая рук из-за спины, некоторое время тяжело смотрел голубоватыми глазами на лошаденку. Затем он принялся хлопать себя по карманам, собираясь, очевидно, закурить. Но тут вдруг обнаружил начальство, которое за ним насмешливо и грозно наблюдало. От неожиданности он засуетился, поднял с земли вожжи, задергал ими, запонукал с преувеличенным старанием лошаденку. Та натужилась, сгорбатилась, ее опять повело сперва влево, потом вправо, но с места воз не стронула.
Отступив шага на два в сторону, Василий, приседая, откинулся назад, пытаясь заглянуть под колеса.
— Что, артист, доработался? — закричал Григорий Михайлович. — Ну, артист, так артист!.. И это всю жизнь свою так: лошадей дрессирует, чтоб они сами, понимаешь, без него работали, а он чтоб, паразит, шел в стороне себе и руки назад — как директор!
И Григорий Михайлович, заложив руки за спину, с презрительной и важной миной на лице прошелся, изображая Пырова. Николай захохотал, но тут же, вытаращив глаза, прихлопнул большой рот, в котором белые, частые зубы напоминали пилу, разведенную то ли неумелой, то ли пьяной рукой.
— Ступай, Николай, помоги ему, — указал в сторону воза Павел Степанович, как бы не обращая внимания на кривляния Кулиша.
— Интересное дело! — закричал тот. — Этот хрен моржовый комедии будет строить, а Колька иди ему допомогай?!
— Выполнять! — закричал Павел Степанович, сжимая кулаки и надвигаясь на Григория Михайловича.
Николай, вдруг отчего-то захромав, побежал к Василию, который все с тем же холодным и важным лицом стоял у застрявшего воза.
XIII
И тут кто-то тронул Козелкова за рукав. Оглянувшись, Павел Степанович увидел перед собой человека с гладко выбритым худым загорелым лицом, в стареньком, но чистом костюмчике в блеклую полоску, под которым светлела белая, слегка помятая рубашка, застегнутая под горлом. На кривоватых ногах его были кирзовые сапоги, начищенные кусочком сала, а может быть, и просто кухонной жирной ветошкой и оттого лоснившиеся всем своим рыжеватым и белесым износом. На голове этого напряженно и несколько торжественно державшегося человека чуть набок сидела армейская фуражка с бархатисто красневшим пятнышком в околыше — следом от пятиконечной звездочки. Штатским она не полагалась.
Большими серыми глазами человек этот смотрел на Павла Степановича, а Павел Степанович — на него. И оттого, что человек молчал и только смотрел, Козелков никак не мог разобраться, кто же это стоит перед ним, почему ничего не говорит и чего он наконец хочет.
— Вы… что? Вы ко мне? — начал было Павел Степанович, но едва сам заговорил и услыхал свой чуждо звучащий голос, как тотчас же и узнал в этом незнакомце Агеева Ивана Ивановича, скромнейшего и тишайшего из табунщиков заводских. И, откинувшись прямым своим корпусом назад, он воскликнул радушно:
— А-а, Иван Иванович! Смотрю и не могу понять, кто же это стоит тут передо мной. А это вот кто оказывается. Ну — загорел, помолодел, как после Пятигорска. И одет по форме — праздник! Хорошо, молодец! А у нас тут видишь порядки какие, — вдруг весело пожаловался он.
В это время Николай, отворачивая коричнево-румяное лицо от колючей соломы, присел, подхватил задок воза, вскрикнул истошно «хоп»! — и так легко и быстро отдернул воз от столба, что лошадь снова качнуло и повело в оглоблях, и она почти что заплелась ногами. Николай обнажил свои белые пилы-зубы, поднес ко рту ладонь, на которой, видимо, сорвана была мозоль, и, припав губами к ранке, откусил что-то и сплюнул.
— Товарищ дирехтор! Васька спрашивает, куда солому ету? — закричал он издали.
— А кто ему велел ее сюда везти? — громко спросил Павел Степанович у Николая.
Николай то же самое спросил у Пырова, выслушал его неторопливый ответ и крикнул:
— Никто!
— Так зачем же… зачем он вез ее сюда?!
Опять последовали переговоры, и Николай удивленно и весело прокричал:
— Говорит, на всякий случай вез!
— Вот, пожалуйста, — сердито проговорил Павел Степанович. — Что такое — на всякий случай! Сам взял нагрузил и повез. Зачем?! Это же, это…
Так и не найдя подходящего слова, Павел Степанович отвернулся от конюхов, ждущих от него ответа. Он чувствовал: какие-то тяжкие каменные жернова начали вращаться и потихоньку давить и перемалывать что-то твердое в нем, металлическое, вроде бы даже пуговицы с его кителя, он даже пощупал, целы ли они. С тяжелым, сквозь зубы, вздохом Павел Степанович крикнул:
— Скажи ему, пусть везет солому назад.
И Николай тотчас же радостно заорал:
— Назад вези, развертайся! Чув, шо дирехтор сказали? — и зачмокал, запонукал лошаденку, подхватывая вожжи.
Но Пыров оскорбленно забрал их из рук Николая и утробным каким-то голосом заторопил лошадь: «ум-но, м-м-но, но-о!» Воз заскрипел, разворачиваясь, Пыров перешагнул клок соломы, оставшийся на месте этой остановки, и присадисто, важно зашагал рядом с возом.
XIV
— Слушаю тебя, — сказал Павел Степанович, поворачиваясь к Агееву и все еще думая о том, почему он так и не отдал распоряжения подобрать солому и подмести все хорошенько. — Что там у тебя?
— Как вы знаете, у меня к вам дело будет такое, — волнуясь, сделал шаг к директору Иван Иванович. — Я насчет Беса.
— А что с ним?
— Так… Как же? Пришел ко мне Кулиш Григорий Михайлович, говорит: скакать! Я не поверил.
— Почему?
— Так… как же так? — поднял Иван Иванович глаза на Павла Степановича. — Погубим коня! Это же… тут и говорить даже нельзя. — Он, разведя руками, пожал плечами и застыл на минуту в этой недоуменной позе.
— Ты вот что, Иван Иванович…
— Я на Бесе скакать не могу, — перебил Агеев Павла Степановича, затрепетав ресницами, будто тихо ему кто-то подул в глаза.
— Что значит «не могу»?
— Не могу.
— Ты меня удивляешь, Иван Иванович. От кого-кого, но от тебя такое слышать…
— Это непосильно коню, — закачал головой Агеев. — И потом другое: Зигзаг — лошадь пропащая. Не выправишь ее теперь никакими батогами.
— Хорошо, хорошо. Согласен. Но один-то раз она нам может послужить?
— Чем?
Павел Степанович вдруг улыбнулся и с улыбкой этой какое-то время смотрел на Ивана Ивановича, на серьезное, озабоченное и расстроенное его лицо с запавшими щеками и стертыми ветром губами. Без числа встречал он таких — тихих, очень исполнительных людей, которые молча и беззаветно делают самую тяжелую, черную работу, — все эти солдаты негеройского вида — ездовые, слесари из автобатов, саперы, из похоронных команд, из охраны тылов, а в мирной жизни — конюхи, разнорабочие, невидные колхозники, табунщики, дорожные рабочие, — те люди, из которых составляется масса и которые до того в этой массе растворены, что их почти что и не замечаешь, проходишь мимо. Вот и Иван Иваныч этот. Точно не взрослый стоял перед ним человек, а дитя неразумное, которому нельзя объяснить очевидных, но тонких вещей — не поймет, а если поймет, то не так, как нужно. И есть тут один целесообразный и очень простой выход: не вдаваясь в подробности, обстоятельства, велеть как бы отцовской властью делать то, что требуется.
Взглянув на Агеева, теперь начальственно, отчужденно, строго, Павел Степанович сказал, что дело со скачками решено, что ломать тут что-либо поздно, отказываться нельзя. Это во-первых, а во-вторых, — существует дисциплина.
— Так надо, Иван Иванович, так надо, — добавил он, думая, что этим коротким, внушительным добавлением все Агееву разъяснил. — Надо, — прибавил Павел Степанович, и ему вдруг стало жалко самого себя.