Был и такой номер: вели гостей к деннику жеребца-производителя, купленного за такие деньги, что вслух о них в те послевоенные годы не решались говорить. И по деньгам, значит, он был таким буйным и грозным, что и зайти к нему в денник было нельзя: не подпускал к себе. И как бы, между прочим, передавалась история о том, что совсем недавно этот зверь, понимаешь, конюха Бякина чуть до смерти не загрыз, еле-еле водой отбили беднягу.
На минуту говор смолкал, все смотрели сквозь прутья денника на этого зверя. Тут Павел Степанович незаметно кивал головой, конюх подскакивал к дверям, звучно лязгал железной задвижкой, и директор завода спокойно шел на разбойника-жеребца. Поднимался говор, раздавался облегченный смешок, все теперь понимали, что их немножечко попугали и в общем-то даже надули.
Случалось, что кто-нибудь из оскорбленных этим невинным надувательством изъявлял желание вслед за Павлом Степановичем войти в денник «людоеда». И заходил. Но в ту же секунду под смех, испуганные и злорадные крики пулей вылетал в коридор: жеребец так зло взвизгивал, так прижимал уши, что дай бог выскочить и двери успеть на запор закрыть.
Но самое главное «угощение» готовилось к скачкам: припасалась особая какая-нибудь новинка, изюминка, сластившая вкус истинных знатоков лошадей. «Ну, Павел Степанович», — как бы выписывалось на лицах гостей. — «Ну, Козелков, — добавлял вслух Василий Васильевич, — утешил, ей-богу утешил! А? Умеет, понимаешь ты, подать товар лицом». — «Нет, в самом деле, кроме шуток, молодец наш директор, а? И порядок у него, и… вот это вот самое», — щелкали пальцами в воздухе гости…
Где-то отдаленно Павел Степанович предполагал, что сегодняшняя встреча в бильярдной связана с предстоящими скачками. Показывать на этот раз было совершенно нечего, нечем, точнее, было удивить и, стало быть, ломался появившийся уже порядок, установленный им, Козелковым.
А кроме традиции и некоторых хозяйственных обстоятельств (неблагополучных, надо заметить) имелся еще один малоприятный штрих. В том случае, когда за подчиненным объявлялась какая-нибудь вина, Василий Васильевич, если сразу почему-то не наказывал за нее, начинал потом, при встречах, вести себя непредсказуемо: то держал себя как бы по-приятельски — обнимал за плечи, толкал локтем в бок, заглядывал в глаза; то вдруг переходил на холодное «вы», делая замечания, а то и целые разносы при нежелательных в таких случаях нижестоящих лицах. Как раз теперь Павел Степанович чувствовал себя виноватым — не все в порядке было с планом, падеж случился зимой среди молодняка, не очень-то бойко шла посевная.
И с раздражением Павел Степанович вдруг подумал о Кулише: кий держать в руках не умеет, а суется играть! Глуп — пробка настоящая, где ему, дураку, играть! Но, подумав так, он тут же вспомнил все его словечки, ужимки, словно бы намекающие на что-то, обещающее как будто нечто дельное и даже важное, выручающее в последний момент. Что-то за всей этой комедией, только что разыгранной у бильярда, стояло, только никак не мог понять Павел Степанович, что именно, и все сильнее и сильнее это его сердило.
— В наших местах на майские праздники всегда стоит замечательная погода, — услыхал он поддельный сладко-вкрадчивый голос Григория Михайловича. — Тут волноваться не нужно: на заказ и с гарантией, как у Яшки-закройщика, знаете? В райцентре есть такой, мне вот галихве шил. Дорого берет, чертяка.
— Да лучше бы дождь! — сорвалось у Павла Степановича.
— Понимаю! — тотчас же с горячим участием подхватил Григорий Михайлович. — Понимаю, Павел Степанович, и тоже голову себе повредил — верите? Ночью проснусь и лежу. Жинка спрашивает: да ты что?.. Есть у меня одна ха-а-рошая мысль, идея, можно сказать, целая.
— Одной идеи тут мало, — недовольно произнес Павел Степанович. — А уже если одна, то десяти должна стоить.
— А ей-богу стоит!
— Что ты имеешь в виду? — отстраненно, холодно посмотрел на Кулиша директор завода.
— Как же, — весь замаслился Григорий Михайлович. — Как же «что»? То же, что и вы.
— А все-таки?
— Хто его знает, а может, и не того, не пойдет. Ночью проснусь, сомневаюсь, а днем опять мысли в голове горят.
— Ты не виляй: сделал шаг, делай и второй.
Оглянувшись на дверь, шмыгнув туда-сюда глазами по окнам, Григорий Михайлович придушенным шепотом крикнул:
— Одну известную вам лошадь надо в скачку пустить!
— Что это за «известная лошадь»?
— Ну как же, Павел Степанович! Очень вам известная, ручаюсь за это, — обиженно пожал плечами Кулиш.
— Хорошо, — помолчав, сказал Павел Степанович, — допустим. Но если я тебя правильно понял, то ты ведь опозоришь меня вместе с «известной лошадью»?
— Никогда! Верьте слову! — схватился за грудь Григорий Михайлович.
— А кого ты все-таки имеешь в виду? — вдруг тонко посмотрел на Кулиша директор завода.
Григорий Михайлович даже замычал, точно кто-то клещами потянул из него слово — так не хотелось ему вслух его произносить. Но, улыбаясь какой-то раздавленной улыбкой, он выдавил из себя:
— З-зигзаг!
— Зигзаг? А-а, вот кого ты имеешь в виду, вот оно что, — удивился Павел Степанович с нескрываемым разочарованием. — Так, так, так, угу… Какая же тут мысль? Где тут идея? Никакой тут мысли я не вижу.
— Да как же! — в досаде закричал Григорий Михайлович. — Да на виду, голое лежит!
Теперь, когда не было нужды околачиваться вокруг своей идеи, Григорий Михайлович как бы потерял всю свою осторожность. Он словно выскочил из засады и рад был этому ужасно. Его понесло, закружило, завертело. Восхищенно и в то же время с каким-то испугом таращась, то и дело мельком оглядываясь по сторонам, точно еще два-три слушателя стояли рядом с директором и к ним нужно было обращаться как бы за подтверждением своих слов, стал развивать он свою мысль. Какая это лошадь! Какое сложение! Ноги — бесподобные, редкие: мягкая длинная бабка при крепости и сухости голени — таких ног на тысячу, на десять, может быть, тысяч, да что там — на сто тысяч лошадиных ног две пары всего — у Зигзага. Круп чуть приподнят, саблистость такая, что точнейшей механикой лучше не произведешь. А грудь? А голова? А общее выражение — сколько огня, мощи, жизни! И какую показывает резвость — цены ведь такой лошади нет!
И вся печальная и даже страшная ирония заключалась в том, что цены ей действительно не было: двухлеток этот имел совершенно немыслимый порок. В одной точке круга ни с того ни с сего со всего маху он вдруг тычком вставал на все четыре, и наездник, точно камень из пращи, вылетал из седла. А так как чаще всего Зигзаг возглавлял скачку, то на него налетали вслед за ним идущие лошади, шарахались в стороны, мгновенно сшибаясь в живую, несущуюся свалку…
— И кто его только спортил? — удивленно заключил Григорий Михайлович и сам прислушался к своему вопросу. Поневоле прислушался к нему и Павел Степанович, но ничего не услышал и сухо, деловито спросил:
— Что же ты предлагаешь?
— Сейчас скажу, — зашептал Кулиш. — Сщас… Тут нас никто не подкарауливает? А то дело такое, лишних ушей избегать надо. Так, что я хотел сказать? В том самом месте, где Зигзаг этот тыцкает, нужно, чтобы кто-то сзади жиганул его плетью!
Оба помолчали. Григорий Михайлович замер в неловкой изогнутой позе, точно в щелку подглядывал и жадно всматривался сквозь прорезь в квадратное тонконосое лицо директора, замкнутое, суровое и одновременно слабое какое-то в этот момент. Павел Степанович ни о чем не думал: мысль кулешовская эта вошла в него камнем, поднятым из-под ног, с дороги, и пораженный ее неожиданной простотой, он как бы утратил способность соображать.
— И… и не встанет? — наконец осторожно спросил он.
— Не встанет! Уверяю! Я еще раньше хотел это сделать, как вроде пример, а потом думаю себе: э-э, стой-погоди! Тут что главное? Чтоб вдруг, чтоб, понимаешь, в первый раз ему врезать, чтоб фокус свой забыл. Главное сзади — и батога, батога ему, паразиту! Ей-бо! Еще рекорд с перепугу даст, — затряс толстыми щеками Григорий Михайлович, залившись сиплым, расшибленным своим смешком.