— Я знаю. Знаю, почему ты пришел ко мне.
— И что?
— И ничего.
— Как это «ничего»? Послушай, Яша, Берку исчез, и…
— И ничего, повторяю.
— Что это значит, Яша? Ты что, здесь ни при чем?
— Это значит, что тебе бы лучше в это дело не лезть.
— Но Берку — мой приятель, он ни в чем не виноват, и ты это прекрасно знаешь…
В коридоре послышался какой-то звук, и тотчас голос (но не взгляд) Яши стал жестче:
— Будем говорить по-французски, согласен? Вообще-то нам и толковать не о чем. По крайней мере, по этому поводу. Если Берку задержали наши службы, что возможно, но не очевидно, — это их забота. Они знают, что делают, выполняют свой долг — и не более того…
Он подошел к двери, открыл ее: там никого не было.
— Сожалею, — прошептал он на идише, пожимая мне руку. — Твоему другу ничем нельзя помочь… Забудь о нем. — И уже громче добавил по-французски: — Когда будет время, попробуй взглянуть на это с высоты птичьего полета. Мы выиграем, Санчес, выиграем.
За час я постарел на десять лет. Я думал о Берку: он жив еще или нет? Страдает? Какие преступления он должен был совершить, чтобы заслужить участь предателя? Одна мысль заставила меня похолодеть: а где его держат? Может, в подвалах этого же отеля?
Измученный, отчаявшийся, я шел наугад по Лас-Рамблас, сворачивал в какие-то кривые улочки, где несколькими месяцами ранее прогуливался с Берку.
Рожденный в деревне у румынской границы, этот парень начал с того, что взбунтовался против своего родителя. Его отец, богатый торговец, чтобы наказывать сына, нанимал подручного мясника. И каждый раз, когда маленький Берку возвращался из школы и объявлял, что больше не пойдет туда, вызывали этого подручного со своей палкой… «Было больно, — рассказывал Берку. — Я чувствовал себя, как сотня чертей в аду, но прикусывал губы, чтобы этого не показать… И никогда не показывал. А продолжалось это недели и месяцы. Я не знал, кого больше ненавижу: отца, безучастно смотревшего, как меня лупцуют палкой, или его подручного, который готов был мне все кости переломать за несколько грошей… Однажды я встретил одного парня, члена подпольной ячейки, пошел за ним… и, к своему удивлению, увидел, что подручный мясника меня опередил! Он уже был там и держался как главный».
«Вот так, — думал я. — значит, богатым безжалостным торгашам можно чужими руками истязать собственных детей и… готовить освобождение человечества! Можно подставлять спину под наказание во имя своей религии, а потом — во имя коммунизма, можно одновременно быть другом Берку и Яше. Яша… А что бы я сделал на его месте? Он знал Берку. Мы вместе проводили вечера, пели, сравнивали, чьи приключения интереснее. А теперь Берку — его пленник. Или его жертва?»
На рыночной площади я заметил машину с черно-красными полотнищами, хлопавшими на ветру: анархисты собирались на фронт. Антонио с первой машины махнул мне рукой:
— Санчес, Санчес, у тебя такая рожа!
— Я потерял друга. А может — двух.
— Едем с нами, развеешься! — предложил Антонио. — Увидишь такую битву… Идешь?
— Нет, спасибо, это не по мне, ты же знаешь.
На самом деле его предложение меня соблазнило. Но я его отклонил, потому что невольно вспомнил о Яше, который меня упрекал: «Ты не должен ходить с анархистами, нашел с кем связываться!» И все допытывался: «Зачем ты якшаешься с ними? Когда ты познакомился с Антонио? Почему ходишь в гости к нашим врагам?»
— Нет, Антонио, — повторил я. — Не могу…
Трусость? Осторожность? Не надо играть в слова: это была трусость.
И, как результат, еще худшая тоска, чудовищная тощища. Она меня пожирала. Я чувствовал, что не в ладу с самой жизнью, с телом, которое меня привязывало к жизни. В первый раз я пожалел, что приехал в Испанию. Мне лучше было бы остаться во Франции. Или в Палестине. Или в Льянове… Я снова, как во сне, увидел лицо отца. «Будь хорошим евреем, Пальтиель, хорошим евреем, сын…» А был ли я еще таким? Я больше не следую заповедям Торы, нарушаю законы, больше не надеваю филактерии, но… «Что еще за „но“?» Тфилин — в моем рюкзаке. Я таскаю их с места на место. А не надеваю, потому что… потому что я на войне. «Войне за что? За Испанию?» Она и за евреев. За тебя. За всех угнетенных на земле. «Но ты пришел в Испанию, ты сражаешься за Испанию», — упрекает меня отец, впрочем, это уже не отец. А кто? Он возник ниоткуда и вот уже идет рядом, слева от меня, задевая локтем укрепления, нависшие над городом… где-то у нас под ногами…
— Но ты приехал именно в Испанию и сражаешься за нее, — говорит Давид Абулезия на идише своим хриплым голосом. — Имей, по крайней мере, смелость хранить верность своим убеждениям. Настоящего еврея я здесь не вижу: он остался в Льянове, а сюда приехал коммунист без имени и прошлого. Приехал, чтобы стать членом интербригады.
— Однако еврей во мне присоединился к другим здешним евреям, — запротестовал я. — Их немало в наших рядах. Вы их не заметили? Я не покинул евреев, приехав сюда, я их в Испании обрел.
— А что это доказывает? Только одно: что таких, как ты, много. Но сто свечей способны погаснуть так же быстро, как одна-единственная.
Я искоса поглядел на него: неужели это Давид Абулезия? А может, кто-то, на него похожий? И зачем он объявился в Испании? Охотится здесь за Мессией, хотя нам запрещено ступать на эту землю после анафемы, произнесенной вслед за изгнанием в 1492 году? Конечно, речь идет о спасении человеческих жизней… Но затем ли он приехал? Или ему надо вызволить именно меня? Значит ли это, что я в большой опасности?
— А известна ли тебе история моего знаменитого предка, дона Ицхака Абрабанеля? — спросил он спокойным, хорошо поставленным голосом, словно мы находились сейчас где-нибудь в Доме молитвы и учения. — Он занимал пост министра у португальского короля в конце пятнадцатого века. Еврейский философ, к тому же невероятно религиозный, был принят лиссабонским католическим двором! Для этого следовало быть поистине выдающейся личностью. И чтобы страна крайне нуждалась в его услугах. Пришло время испытаний. Поставленный перед выбором: отречение от веры или изгнание, он выбрал изгнание и перебрался в Испанию. Еврей, притом изгнанный, он преуспел и здесь, возвысившись до министра при короле Фердинанде Католическом. Но в тысяча четыреста девяноста втором году перед ним встала та же дилемма: отречься и жить во славе или отправиться в какую-нибудь чужую страну, где он останется верен учению предков. Он выбрал верность предкам и переехал в Венецию, где издал несколько своих мессианских сочинений. А между тем о его весьма благотворной деятельности в Испании и Португалии ты не найдешь ни строки в тамошних исторических трактатах. Его имя сияет только в истории его народа (впрочем, и нашего тоже). Это говорит нам о том, что еврей может занять место во всемирной истории, только сыграв свою роль в еврейской истории. Иначе говоря, если для спасения человечества ты решишь перестать думать о своих собратьях, то не спасешь никого, даже себя самого.
В его хриплом голосе, властно разносившемся в ночи, было что-то такое нереальное и ни с чем не сообразное, что роднило его с тем знаменитым историческим персонажем, который, быть может, некогда попирал ногой ту же землю, и сердце его содрогалось от тех же волнений.
Внезапно наступило молчание. Только что я ощущал его руку на своем плече, и вдруг — ничего. Я не чувствовал даже, рядом ли он или уже далеко.
И тут вдали грянул залп. Потом другой. Два расстрела поутру? Берку? В чьей еще памяти он будет жить? Я спрашивал себя об этом, как будто это имело значение.
Салюд, Давид Абулезия. Салюд, Дон Ицхак Абрабанель. Салюд, Берку. Салюд, Санчес. Пальтиель отделяется от вас. Он оставляет вам свою поэму о Каине и Авеле[1] и их мессианских устремлениях.
Я покидал Барселону, рыдая от ярости.
Как забыть постыдное возвращение волонтеров во Францию? Никто не пришел нас встречать. Ни цветов, ни речей, ни фанфар, ни поцелуев — солдатам, выполнявшим свой интернациональный долг. После пограничников, жандармов и таможенников нас поджидали представители разных отделов префектуры. Только они нами и занимались, вновь погрузив в бюрократическую реальность Третьей республики: бумаги, визы, печати. Мы были не на их стороне, и они относились к нам соответственно.