Вернулась к Гауптману…
Однако странно: я не слышал, как хлопнула дверь… Впрочем, не так уж это странно… Инга! Ее рука во тьме… на моем лбу… Словно укус… Все это полный абсурд, но я неожиданно вспоминаю старого раввина из Дрогобыча. Ему-то что делать здесь, в Берлине? Последний раз я его видел еще ребенком, в гостях у его брата, в Белеве. Он, помню, спросил меня, как идут занятия, и благословил, положив обе руки мне на голову. Вот тогда-то я испытал то же обжигающее ощущение свежей ссадины. Инга, должно быть, встала на колени, ее лицо касается моего, наше дыхание смешивается…
Я болен, весь дрожу, лихорадка сейчас совсем меня одолеет… Старый раввин из Дрогобыча говорит со мной о Боге, но Бог молчит, молчу и я. Инга тоже молчит, и ее молчание наполняет меня. Боюсь вздрогнуть и вздохнуть, впрочем, дыхание перехватило. Ни легкие, ни губы не слушаются, Ингин рот намертво запечатал их. „Так вот что такое любовь! — проносится у меня в голове. — Мужчина и женщина любят друг друга в присутствии старого дрогобычского раввина, а ему хоть бы что. Двое слились в поцелуе, а пропасть в их жизни освещается сиянием. Они сплелись в одно — и тщета человеческая побеждена. Все так просто, так просто. Не нужно фраз, гигантских проектов, человечеству можно помочь совсем малыми силами…“ Другие, столь же наивные мысли бродят у меня в голове, пока Инга учит меня нежным, очень нежным поцелуям. А она такая ловкая, Инга, такая гибкая. Не отстраняясь, не останавливаясь ни на секунду, она стянула с себя блузку, юбку и все остальное — и вот она со мной в моей скрипучей кровати, на мне, подо мной, она меня ломает, разбивает вдребезги, заставляет окаменеть, чтобы лучше меня целовать, ее пальцы, губы, язык разжигают во мне тысячи костров, а я не знаю, что и делать, я ворочаюсь, копирую ее жесты, придумываю свои, темнота не мешает, я все вижу, вижу оба тела, сплетенных подчас до неразличимости, а потом вольно расплетенных… это битва? А что сказал бы раввин из Дрогобыча? И что скажет консьержка? Впрочем, к черту консьержку. И всех на свете вместе с ней! Я — одинок и свободен, один на один с Ингой, свободен, как она. Нас эта свобода объединяет, и ничто больше не в счет: мы едины в одном крике боли и страсти, в единой агонии освобождения. Я покинул один мир и очутился в другом, более просторном, объемлющем все мое существо. В мозгу рождается мысль: „Так, значит, это правда. Рай существует“».
Почему я подумал о рае? Потому ли, что в своей речи Гауптман вчера сказал (вчера, это было только вчера?), что Троцкий всячески изворачивается, пытаясь превратить рай в ад, в то время как следует делать совсем обратное? Да нет: Троцкий, Гауптман и их споры здесь совсем ни при чем. Рай мне вспомнился из-за Адама и Евы: все же я как-никак долго штудировал Талмуд и все к нему свожу. Только что я ощутил радость первого человека, узнавшего себя, познав свою жену.
— Почему ты улыбаешься? — спросила Ева, ах, простите, Инга.
— Вспомнил о нашем дедушке Адаме.
— Твоего деда звали Адам?
— И твоего, Инга, тоже.
Мне пришлось ей объяснить. Она приподнялась на локте и погладила меня по голове, будто ребенка, как приласкала бы собственного сына:
— Бедняжка Пальтиель, ты в это искренне веришь? Что до Библии, священной Библии, ты ее слишком долго читал. Теперь пора полистать и другие книги.
И прямо в кровати между двумя поцелуями она прочла мне ускоренный курс, затрагивавший учение Дарвина об эволюции видов, исторический материализм, историю зарождения Вселенной и мифологические основы религиозных учений. Я слушал, не шевелясь, слышал, что она говорила, но смысла сказанного не понимал. Значит, Бог — это измышление капиталистов? Авраам — крупный землевладелец, Моисей, Давид и Исаия — враги рабочего класса, то есть народа? Странное место и время было выбрано для того, чтобы привить мне научный подход к миру, усмехаясь про себя, подумал я. Но Инга научила меня и другому, причем гораздо успешнее. К счастью для меня.
Я заснул на рассвете в ее объятиях. Чуть позже я вскочил, словно ужаленный: как же мне надеть тфилин при ней? Я посмотрел на нее, и несказанный стыд обуял меня: только что я совершил грех, нарушил одну из заповедей, а теперь лицемерно буду замазывать содеянное с помощью филактерий? Я же недостоин их даже коснуться!
Между тем Инга спала, улыбаясь во сне. Кому? Чему? Может, она подсмеивалась надо мной? Я, конечно, уехал из Льянова, но этот город еще преследовал меня. Мне захотелось умыться, очиститься, причинить себе боль, забиться в норку, но Инга приоткрыла глаза и без слов притянула меня к себе. Мое тело напряглось от желания, я стал думать о другом, а потом уже ни о чем не думал.
Мы расстались около полудня. Едва она затворила за собой дверь, как я бросился к ящику стола, где хранились мои филактерии, развернув кожаные ремешки, надел их на лоб и левую руку и прочитал утренние молитвы. Я вздыхал от облегчения: легко отделался! А как я бы поступил, если б она решила остаться в кровати весь день? «Благодарю Тебя, Боже, — молился я, — спасибо, что позволил мне служить Тебе, не переставая любить Твоего отступника».
Впоследствии Инга наверняка заподозрила, что я изменяю ей с религией, поскольку частенько пыталась удержать меня подле себя или у нее дома и помешать оставаться в одиночестве, то есть наедине с Богом. Но она была слишком проницательна и умна, чтобы держать меня мертвой хваткой. Инга так устраивалась, чтобы у меня всегда оставалось время, час или два, однако часто приходила неожиданно, словно пыталась застать меня на месте преступления. Опасаясь такой неприятной возможности, я приспособился молиться все быстрее и быстрее. Я вел себя, как нашкодивший малыш, как преступник, скрывая от нее свою недозволенную связь. Будем же честными: я лгал на всех фронтах. Инге представлялось, что она склонила меня к верности идеалам коммунистической революции, а следовательно, и к атеизму, но она ошибалась. Притом именно потому, что я ее обманывал. Вы можете смеяться, гражданин следователь: я страстно любил эту женщину и обманывал ее с Богом, к которому охладел.
Но это уже другая история, и она не относится к вашему ведению.
Тем не менее Инге удалось повлиять на мою жизнь. Однажды ночью я сопровождал ее с группой товарищей в забегаловку у зоосада, где мы собрались дать бой нацистам. Нас было человек двадцать, их — в три раза больше. До тех пор я никогда не участвовал в уличных стычках. Я не создан для кулачного боя. Тщедушный, болезненный, не приспособленный к спортивным занятиям, а еще меньше — к ударам в челюсть, я считал себя скорее трусоватым и негодным к такого рода предприятиям. Однако чего не сделаешь ради любимой и любящей женщины?
И вот я оказался в гуще свалки. Но ненадолго. Уже через секунду меня выключили. Пришел в себя я на улице, прямо на мостовой, с громадным синяком под глазом, плюясь кровью, полуослепший, оглохший и едва живой. Приятели помогли Инге доставить меня домой. Она ухаживала за мной, была со мною нежна, меня любила… А вот на следующий день, надо признаться, я, совершенно выпотрошенный, забыл о своих молитвах. Не потому ли, что молодая женщина ни на минуту не отходила от меня целые сутки? А может, она и осталась, чтобы я наконец порвал с ее соперником? Так или иначе, о филактериях я вспомнил только через день. Слишком поздно, чтобы вернуться к прежним привычкам.
Таким образом, мой отказ от исполнения религиозных обрядов не стал результатом зрелого размышления, но произошел из-за случайной забывчивости, какую я никогда себе не прощу. Разорвать с Богом — понимаю. Но позабыть о Боге?
Впрочем, я не забыл. Я оставался к Нему привязан, надеясь, что Он не очень сердится на меня за то, что ночью я покидаю Его ради Инги. Мне нужны были Его наставления, само Его присутствие. Он же мог обойтись без моих молитв.
А что с филактериями? Они были припрятаны в укромном уголке.
«Йорам воспевал жизнь…»
— Йорам воспевал жизнь, — медленным монотонным голосом говорила Катя. — А лучше бы сказать: сама жизнь пела в нем и через него… Кстати, вот вопрос, на который ты бы мог мне ответить: немые поют? Хотя бы без слов? Вот Йорам — пел, и я вместе с ним. А если Бог есть — Он пел вместе с нами.