Наши ночные встречи участились. Я помогал ему раскладывать его листовки и, конечно, нередко навещал с ним другие синагоги. Мы стали единой командой. При всем том он еще мне не признался, что состоит в подпольной партии. Наши с ним беседы касались мистики, литургии, истории, поэзии — всего на свете, кроме идеологии. Я помогал ему, потому что он стал моим другом, он и сам считал другом меня, позволял мне ему помогать, мы были друзьями, потому что… да, потому что подружились.
Мы вместе свято верили, что искупление мирового зла зависит только от наших усилий, да и все старые священные тексты постоянно внушали нам именно это. Бог создал этот мир, а отвечать за него доверил человеку — вот нам и строить его дальше, доводя до победного блеска. Помогая ближнему, мы содействуем Всевышнему. Будя сознание рабов, пробуждая в них начатки гордости и достоинства, мы вершим дело Господне во имя Вездесущего. Вот так мы примиряли человеческую свободу и всесилие Господне. Ибо Всемогущий сделал нас свободными, и теперь наша задача — восстановить утраченное первоначальное равновесие, вернув бедным то, что они были вынуждены уступить своим эксплуататорам, изменить весь порядок вещей, иными словами — сделать революцию.
— Ты разве не понимаешь? — кипятился Эфраим. — Мы должны сделать революцию, потому что этого требует от нас Господь! Создателю угодно, чтобы мы стали коммунистами!
Несмотря на все Эфраимовы объяснения, я все еще не представлял, что это слово обозначает. А также и не понимал, что оно связывает нас с СССР. Я даже не предполагал, что у нас, прямо в Льянове, существует подпольная ячейка коммунистов.
Я оставался очень наивным, гражданин следователь, был коммунистом и при всем том не знал этого.
«Не переставая мыть посуду…»
Не переставая мыть посуду на общей кухне, Раиса смущенно поглядела на сына, который, стоя в дверях, продолжал знакомую ей тему:
— Мама, ну пожалуйста, расскажи об отце. Ведь теперь это разрешено, сама говорила.
— Ты же видишь: я занята.
Как обычно, она была в раздражении. Ее состояние передавалось ему, словно инфекция.
— Ты всегда занята. А когда свободна, уходишь к доктору Мозлику.
— Ты снова за свое?
Гриша ушел было из кухни, но потом вернулся. К чему злиться? Этак ведь ее и не разговоришь.
— Послушай, мама, я плохо знаю отца, почти совсем не знаю. Это же ненормально. Сын должен знать отца, даже если того уже нет на свете.
— И что ты хочешь узнать?
— Всё.
Раиса замерла с кастрюлей в руке, она, как он почувствовал, была готова покориться его воле. Теперь она казалась ему красивой. Ранимой. С грустной девичьей улыбкой, тронувшей губы воспоминанием о былом.
И, все еще улыбаясь, переспросила:
— Всё? А что это значит — всё?
Гриша заколебался. Уверенность покинула его. С некоторых пор, оказываясь рядом с матерью, он выглядел в своих глазах одновременно и обвинителем, и обвиняемым. Почему она заставляет его страдать? Почему что-то скрывает? И зачем он на нее наскакивает? Потому что любит или потому что не любит?
— Ну же, Гриша, что это такое — всё?
Он покраснел. Мама права. Какое идиотское словцо, это самое «всё». Его произносят по делу и без дела. Для живых оно означает совсем не то, что для мертвых, для Мозлика звучит совсем не так, как для Коссовера. Для живых оно, быть может, вот этот солнечный лучик, пробравшийся на кухню и высветивший полоску танцующей пыли, или звук передвигаемых стульев на втором этаже, или такие минутки полной тишины, которые обжигают душу покинутого всеми ребенка.
— Скажи… Он был счастлив?
— Думаю, да. Иногда. А почему ты спрашиваешь?
— Я же сказал: хочу все разузнать об отце.
Грише вдруг отчаянно, прямо до чрезвычайности, захотелось уяснить, был ли отец счастлив. А ответить могла только Раиса.
— Да, Гриша, он был счастлив. Как и все.
— Мне такой ответ не нравится. Отец был не как все!
— Правильно, Гриша, он ни на кого не походил, но в том, что касается счастья и несчастья, он от других не отличался. Тут он чувствовал то же, что и прочие люди.
— А что делало его счастливым?
— Всё и ничего. Улыбка. Журчание ручья. Пришедшее вовремя слово.
— А несчастным?
— Улыбка. Журчание ручья. Не приходящее в голову слово. — Раиса замолчала. Потом добавила: — Ты прав, он был не как все.
— Он тебя любил?
Грише стало очень важно узнать прямо сейчас, любил ли отец Раису.
— Да, любил.
— А как ты узнала? Он сам тебе сказал?
— Да, сказал.
— Когда?
— Уже не помню.
— Как он это сделал? Вот так взял да и сказал?
— Не помню.
— Напрягись!
— Забыла!
Раиса уже почти кричала. Вошла соседка, злобно на них глянула, взяла чайник и вышла.
— А ты, — продолжал наседать Гриша, — ты его любила?
— К чему все эти вопросы? Почему сейчас?
— Ты его любила? Отвечай же! Я имею право знать, любила ли ты отца!
— Право? А кто его тебе давал? Я не позволю…
Раиса пришла в ярость. И вдруг услышала в собственном голосе ненависть. Тотчас взяла себя в руки:
— Ты еще слишком мал, Гриша. Не можешь понять. Между мужчиной и женщиной происходит много разного, они любят друг друга сегодня не так, как вчера. — Она глубоко вздохнула. — А тебя он любил. По-настоящему.
Она наконец убрала на место посуду и мокрые тряпочки.
— Вот этого ты не знал. И не мог знать. Но он любил тебя так… так, что я иногда даже чуть-чуть ревновала. — И поскольку Гриша не отвечал, торопливо закончила разговор: — Это слишком сложно. Тебе кто-нибудь может все объяснить гораздо лучше, чем я. Например…
— Например, доктор Мозлик?
Гриша вышел, не дожидаясь ответа. В его голове, как наваждение, крутилась мысль: отец не был счастлив, не был, не был. А его сын? Тоже несчастлив. А кто виноват? Может, мать — от нее несет несчастьем? Она распространяет его, как корь…
— А, это ты? Входи.
Катя отходит от окна и идет открывать дверь. Это уже часть ритуала: он стучит в окно, а она открывает перед ним дверь. Как обычно, пристально оглядывает.
— Ты чем-то раздражен. Впрочем, молчу: забыла, что ты умеешь все делать и чувствовать, не объясняя. Просто тебе сейчас тоскливо. Ну хорошо. Обойдусь без объяснений. Тем более что тут у меня нет выбора.
Гриша между тем уже плюхнулся на софу, он давно привык сидеть именно там.
— Тебе налить чего-нибудь?
Нет, он не хочет пить.
— Может, какой-нибудь апельсин?
И есть он тоже не хочет.
— Чего-нибудь еще?
Она ему улыбается… Нет, ничего другого ему тоже не надо. По крайней мере, сегодня.
— Ты уверен?
Да, он уверен.
— Ну хорошо. Посмотрим телевизор.
Политика, литература, последние сплетни — все это мелькало на экране. Ораторы от правых и от левых обещали гражданам счастье и благоденствие, скептически настроенные журналисты их комментировали, восклицая: «Ну, да!» или: «Ну, нет!» Новости дня: прибыло восемьсот туристов, а завтра, в день Всепрощения, их ожидается вдвое больше. Австрия: правительство собирается закрыть транзитный лагерь для русских эмигрантов. «Но что делать с теми, кто уже там находится?» Гриша вскочил: а как же его мать?
— Приедет, приедет, не волнуйся. К тому же Голда пытается сделать все, чтобы постановление отозвали. Она помчалась с визитом к Бруно Крайскому, который не предложил ей даже стакана воды.
Официальный представитель правящей партии: «Все хорошо, а будет еще лучше». Представитель оппозиции: «Все плохо, и надо ожидать, что станет еще хуже, деньги потеряют цену, а молодежь — веру, если немедленно не предпринять…» Избирательная кампания набирает обороты. Обычным людям на нее плевать. Речи с трибун — это несерьезно. Все переливают из пустого в порожнее. «Доверьтесь нам!» — «Помогите нам, и мы вам поможем!» Политики — это несерьезно: «Помните ли вы еще о победе шестьдесят седьмого года? Израильские солдаты, как всегда, на страже. Растет боевая мощь. Мы сейчас сильнее, чем когда-либо. Армия все видит и все знает».