Позже Гауптман признался, что его бывшая любовница ни больше ни меньше как выполняла партийное поручение. Ей велели содействовать моему политическому воспитанию, поскольку там, откровенно говоря, конь не валялся. Все это вполне возможно. Но любил бы я ее меньше, если б что-то такое знал? Факт тот, что я был без ума от нее даже тогда, когда она силилась втемяшить мне теории Энгельса и прочих деятелей. Думаю, что и она меня на свой манер любила. Ценила мою неопытность и невинность, полную неподготовленность к жизни. Ей нравилось заставлять меня что-либо делать в первый раз.
В первый раз…
Так, мы однажды шли с политсобрания, на котором Бернфельд с бородкой маленького старого грешника из кожи лез вон, защищая идею перманентной революции, что разрабатывал Троцкий, на которого, кстати, он был очень похож. Гауптман ему возражал. В зале — на втором этаже кафе «У Блюма» — атмосфера накалялась, как в цирке, когда кажется, что акробат вот-вот упадет и расквасит нос. Насилие витало в воздухе. Крики с места, перебивавшие друг друга возгласы, взаимные оскорбления — обе стороны были вне себя. Я же, гражданин следователь, да будет вам известно, аплодировал Гауптману. Но когда надо было орать, чтобы заглушить ответы Бернфельда, я тушевался; признаюсь, тут все дело в моей проклятой застенчивости, она мне мешала выполнять свой долг. Вместо того чтобы вопить во всю мочь вместе с остальными, я шептал, а мое возмущение выливалось в: «Нет, нет, довольно»…
К счастью, мои товарищи, целиком поглощенные спором, на меня не обращали внимания. Внезапно я почувствовал, что кто-то меня толкает локтем. Инга! С горящим лицом, взволнованная, наслаждающаяся стычкой, которую, казалось, она же и направляла, испепеляя противников, заставляя их уступать, разбивая в пух и прах…
— Громче, Пальтиель, громче! — приказала она.
— Я… я не могу.
— Ты как немой. Кричи, это приказ. Что угодно! Главное, чтобы был шум.
— Не могу, Инга, к большому сожалению, я…
— Ты должен! Кто молчит — саботажник!
— Не могу.
В приступе гнева она впилась пальцами мне в руку у плеча, сжала изо всех сил, словно желая причинить боль, но я даже не поморщился: то было нечто совсем непохожее на страдание, меня затопило какое-то сладостное и томительное чувство. Из-за этого вдобавок к моей растерянности я уже вовсе не мог выдавить из себя ни звука. Бернфельд пел хвалы Льву Давидовичу, Гауптман — Владимиру Ильичу, Инга — Гауптману. А я жалел, что покинул отчий дом, родителей, мой тихий провинциальный городок, где мужчины и женщины с ненавистью не набрасываются друг на друга, защищая чье-то слово или фамилию. Инга продолжала стискивать мне руку, а я задыхался, почти готовый потерять сознание. А потом ее ладонь соскользнула в мою, наши пальцы сплелись, и то, что я тогда испытал, гражданин следователь, уже не ваше дело. Мои пальцы касались центра Вселенной. Он стал мною, нами обоими. Меня пронзило, обожгло и приподняло страстное и успокоительное желание. А Инга тем временем, не переставая, вопила, меж тем как я все еще молчал. Мои товарищи и их друзья с пеной на губах спорили о том, по какому пути пойдет человеческий род, предсказывали в будущем реки крови, победу или смерть революции, а я чувствовал только собственное тело и пальцы Инги, на которую не осмеливался взглянуть из страха ее потерять. Тут-то, испугавшись этого, я превозмог стыд, подавил страсть и принялся орать, все громче и громче, как истый дикарь. Бернфельд так и не смог завершить свою речь, оставив поле битвы вместе с превозносимым им Троцким, а я в этот день нащупал связь, что может существовать между революцией и телом женщины.
С Гауптманом и всей кодлой мы отправились праздновать нашу победу в «Таверну горбуна», где нам наливали в кредит. Я хлебнул глоток вина — и на меня рухнул потолок.
— Это от перевозбуждения, — произнес кто-то над моей головой. — Его первый бой.
— Паренек еще ничего не повидал.
— Как ты себя чувствуешь? Тебе уже лучше?
— Слишком много эмоций, — предположил Гауптман.
— Мне нехорошо, — сказал я слабым голосом. — Я бы сейчас пошел к себе и лег.
— Я тебя провожу, — решила Инга.
Гауптман попробовал ее отговорить:
— Играешь в дочки-матери? Бедняжка, эта роль не по тебе.
Инга метнула на него такой презрительный взгляд, что он решил больше не подавать голоса. Я с трудом встал на ноги. Инга помогла мне дойти до входной двери. В лицо мне ударил свежий воздух, и я с наслаждением глотнул его.
— Идем? — спросила Инга.
Да, моя защитница была сильной, сильнее, чем я. О лучшей поддержке и мечтать не приходилось.
— Идем.
А что скажет моя консьержка? Храбрясь, я решил, что подумаю об этом потом. Пока же мне предстояло заняться чем-то более насущным. Опираясь на Ингу, с комом в горле я чувствовал собственное тело таким чужим, как никогда ранее. Глаза блуждали по опустевшим улицам, уши прислушивались к звуку наших шагов, ноздри купались в запахах, долетавших из уже закрытых ресторанов. Под нависшим серым небом я шел, переступая через кучки отбросов, и ощущал совершенно новый, упоительный страх оттого, что рядом было тело, которое тянуло и толкало меня, ранило мое собственное тело и одновременно помогало ему. Так что же скажет консьержка? А ну ее к дьяволу. Но вот Инга, что скажет она, если я попрошу ее остаться со мной? А что скажу я, если она согласится?
Моя консьержка ничего не сказала. Она спала. Весь дом спал. И улица, и квартал. Мы остановились перед парадным. Я достал ключ и заколебался: следует ли как ни в чем не бывало отпереть дверь и пригласить ее войти или пожелать ей спокойной ночи, попрощаться, мол, «до скорого»? Инга все решила за меня: взяла из моих пальцев ключ, вложила его в замочную скважину и повернула.
— Какой этаж? — шепнула она.
— Пятый.
Она хотела нажать на кнопку выключателя с таймером, чтобы при свете подняться на следующий этаж, но я ей не позволил: консьержка, а что скажет консьержка, если мы ее разбудим?
— Хорошо, хорошо. — Инга никогда не выходила из дому без спичек в кармане. — Давай поднимайся.
— Осторожно, осторожно, я пойду первым, тут ступеньки…
Перед дверью я остановился. Но и тут Инга взяла у меня ключ, вошла, нащупала выключатель и зажгла свет. Беспорядок, видимо, не слишком ее смутил. Она сняла с меня куртку, ремень, расстегнула рубашку и скомандовала без всякого стеснения:
— В кровать!
Я смотрел на нее, разинув рот. Что она говорит? Прямо так, в кровать, на ее глазах? Я, сын Гершона Коссовера, в чьей голове еще гудят заветы Всевышнего, некогда прозвучавшие на горе Синай, я должен лечь в постель в ее присутствии, и может быть… быть может…
— Тебе надо бы отдохнуть и выспаться, — пояснила она и принялась меня раздевать, быстро управившись с этим.
Растерянный, неловкий, я не понимал, что мне делать: следует ли протестовать или помочь ей, зажмуриться или смотреть на нее, молчать или говорить, обнять ее или отвернуться? Тысячи мыслей проносились в мозгу. А если, предположим, она останется, окажусь ли я на высоте? И потом еще глупый вопрос, такой идиотский и смешной, что просто выть хочется: как мне надеть филактерии, пока она в комнате или даже вдруг, да простят меня небеса, в кровати? Между тем я и так лежал уже в постели. Один, пока один. Инга что-то искала в уголке.
— Что-то не можешь найти?
— Электроплитку.
— У меня ее нет.
— Жалко. Завтра принесу. А тебе бы хорошо выпить горячего настоя. Или стакана молока.
— Я не хочу пить.
— Уверен?
— Уверен.
Она в последний раз внимательно оглядела комнату, кровать и сказала:
— Хорошо. В таком случае оставляю тебя спать.
Затем подошла к двери и погасила свет. Я боялся вздохнуть. Спать? Мне не хотелось спать. Я до боли страдал от разочарования: а я-то, что я вбил себе в голову? Да что я такое возомнил!
«Это все Льянов, — подумалось мне. — Гауптман прав: я там так и остался. Я все неправильно понял. Просто я идиот, деревенский дурачок. Имел смелость продемонстрировать ей свои желания, и только… Вот в чем ошибка! Мне следовало дать Инге понять, что ей надо остаться, переночевать здесь, что я себя плохо чувствую, что мне необходимо, чтобы она была рядом. Но я ведь не мог ожидать, что она падет так низко, чтобы отдаться, и кому, мне? Впрочем, слишком поздно. Инга уже ушла. Взяла и ушла. Ушла женщина, которая все во мне перевернула, да так, что больно…